Логін   Пароль
 
  Зареєструватися?  
  Забули пароль?  
Максим Тарасівський (1975)


Сторінки: 1   2   3   4   5   6   7   

Художня проза
  1. Атлантический ветер
    Он родился в Атлантике и первым делом испугался. Вокруг и во все стороны расстилалось и тянулось что-то голубое, шаткое и бескрайнее и при этом - совершенно пустое. Он был здесь один!

    От испуга он дернулся куда-то и тут же кое-что обнаружил. Он умеет летать! Он опробовал свое умение и выяснил, что летает свободно в любом направлении и с любой скоростью. И он полетел куда-то, не думая о направлении и цели, закрыв глаза и наслаждаясь полетом.

    Вдруг со всего маху он ударился обо что-то белое и твердое и от неожиданности потерял скорость и плюхнулся на шаткое и мокрое внизу. Что же это? Какая-то белая громадина, вся в круглых светящихся глазках, с черным хвостом поверх головы... А летать она не умеет! И он взмыл вверх и в стороны, хорошенько разогнался и толкнул громадину в бок, а потом отпрыгнул и как следует толкнул шаткое и мокрое внизу - а оно вдруг всгорбилось и тоже толкнуло громадину, только в другой бок. И громадина закачалась!

    Вот это да! Он так силен! Совсем потеряв голову от распиравшей его гордости, он оставил перепуганную громадину качаться на волнах и помчался - дальше, дальше, быстрее, быстрее!

    И вдруг голубое и мокрое внизу закончилось! - там началось что-то застывшее и все-все разноцветное, словно из лоскутков собранное: зеленый, черный, коричневый, желтый, красный, серый и снова зеленый, а там и сям - огни, будто светлячки. Где-то светлячки собирались в маленькие стайки, а кое-где их было столько, что их свет ослеплял; и между этими стайками, маленькими, в три-четыре светлячка, и огромными, над которыми поднималось целое зарево, протянулись тоненькие цепочки огоньков.

    Это было очень красиво, любопытно и совершенно непонятно, однако он уже так разогнался, что пролетел все это огромное пространство так быстро, что формы, краски и огни слились в один разноцветный поток. А когда он чуточку притормозил и снизился, то оказался над чем-то черно-белым, изрисованным тонкими - одна к другой - бороздками от одного края где-то далеко-далеко позади и до другого края, который был совсем рядом. Это черно-белое упиралось в целую груду коробочек; их было несметное множество! - самых разных, и квадратных, и прямоугольных, и белых, и серых, и черных, и красных, и больших, и поменьше. Они тесно прижимались одна к другой и даже громоздились друг другу на головы. В узких щелях между коробочками торчали какие-то черные растопыренные штуки, ползали крохотные жуки и копошились едва заметные муравьи.

    Ха! - никто здесь не умеет летать, как он, а еще он самый сильный! Мысль об этом наполнила его таким задором, что он немедленно решил показать всем этим коробочкам, жукам и муравьям, на что он способен, как той белой громадине в Атлантике. И он отлетел чуточку вверх и в стороны, вдохнул поглубже и припустил во всю прыть.

    Ох, как же он разогнался! - от такой головокружительной скорости его шаловливый задор превратился в совсем уж хулиганский азарт. Он захотел произвести на всех сразу самое сильное впечатление - и не произвел никакого. Он налетел на коробочки - на все сразу, принялся расшатывать черные растопыренные штуки - все сразу, дергать жуков за рога и муравьев за руки и ноги - и тоже всех сразу. И - потерялся, ослаб, сдал, распался на какие-то струйки, потоки и маленькие вихри, в которых кружились почерневшие листья и бумажки от конфет.

    Никто не обратил на него внимания! - ни один муравей не спрятался в коробочке, ни один жук не замер от ужаса, все они продолжали свой путь, как ни в чем ни бывало, как будто не было никакого ветра с Атлантики!

    И когда он уже совсем отчаялся, сник и принялся тереться о ноги муравьев, словно пес, кто-то произнес, придерживая над головой какую-то круглую упругую штуку:

    - Это атлантический... Молодой еще совсем - только играет во взрослого!

    И от этих слов ему стало так славно на душе, что он собрал все тепло, какое у него еще оставалось от родной Атлантики, и нежно-нежно задышал на коробочки, черные растопыренные штуки, жуков и муравьев внизу.

    И в тот день всякому, кто прислушивался к шуму ветра, слышался голос далекой Атлантики, словно в небе над городом катились ее бесконечные волны.

    2018


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  2. Звание
    Дерганый, руки в карманы заношенного пальто, человек скачками спустился в подземный переход, внезапно остановился и огляделся. При этом на лице его стремительно отразились дерзость, робость, фальшивое равнодушие и деланное недоумение; состроив из всего этого крайне неопределенное выражение, он втянул голову в плечи, отчего она почти вся скрылась за поднятым воротником пальто. С тем он направился куда-то, прыгая между встречными и попутными из стороны в сторону, словно заяц.

    Допрыгал он недалеко; достигнув торговки сигаретами вразнос, он снова покрутил головой по сторонам, без остановки меняя выражения лица, после чего произнес что-то и сунул торговке мятую купюру. Та выудила из лотка красную пачку, встряхнула, и прямо в белые пальцы покупателя выскочила длинная коричневая палочка. Он молниеносно скрыл пальцы и палочку в рукаве и убежал.

    Выбравшись из подземного перехода, человек укрылся под обширным козырьком вычурного офисного здания, оглянулся по сторонам и поднес рукава пальто к лицу. При этом из одного рукава прямо в белые губы прыгнула сигарета, а из другого - черная зажигалка из недорогих. Вспыхнул огонек, и человек скрылся в сизом облаке табачного дыма.

    Когда дым рассеялся, человека было не узнать. Под козырьком стоял вальяжный, барственно ленивый господин; он выглядывал из поднятого воротника пальто так, как если бы смотрел из окошка "Роллс-Ройса" - весьма снисходительно. В его красивых пальцах покоилась изящная сигара; он смотрел на ее тлеющий кончик с видом знатока и ценителя, который знает цену всему на свете, а лучше всего - себе.

    Тут из-за угла, словно ветром несомая, появилась фигура. Рослый и плечистый гражданин имел выражением помятого лица нечто расплывчатое и как бы размазанное по небритым щекам. Он совершал плечами и головой неуверенные движения, а еще время от времени принимался подчеркнуто тщательно отряхивать свою парку, разорванную в нескольких местах и покрытую ровным слоем грязи. При этом гражданин никак не пытался повлиять на то направление и скорость, которое задавал его движению ветер, вынесший его из-за угла. Заметив господина в пальто, он ухватился рукой за стену и выдернул себя из воздушного потока; впрочем, день был безветренным, поэтому о природе этого потока оставалось только догадываться.

    Утвердившись под козырьком на некотором расстоянии от господина с сигарой, гражданин в парке заговорил, как бы обращаясь к сигаре и с осторожным надрывом в голосе:

    - Ведь кто я есть? Никто! Вообще никто!

    Меж тем сигара в пальцах господина угасла, и он возложил ее в ближайшую урну. При этом на лице его мелькнуло такое удивление, как если бы он обнаружил этот видавший коммунальный сосуд в своем "Роллс-Ройсе" вместо привычной черепаховой пепельницы. Это удивление быстро и ненадолго сменилось разочарованием, а потом еще быстрее и надолго - покорностью, однако гражданин в парке успел его заметить и даже принять на свой счет. Он раскрыл было рот, но тот в пальто успел раньше и поведал глубоким сочным голосом:

    - Вы - человек... А выше этого звания в целом мире нет никакого другого! - и тут можно было биться об какой угодно заклад, что он сам верит в то, что говорит, и говорит ни о чем-либо отвлеченном и вообще, а о своем собственном, личном звании, и ни где-нибудь по случаю, а благосклонно принимая восхищение и премию от самого короля.

    Гражданин в парке, вероятно, обладал завидной чувствительностью к настроению уличных собеседников; он придвинулся к человеку в пальто и зачастил:

    - Вот я пьян, грязен, а вы так... Да кто же теперь это помнит? Ведь что человек? Тьфу и растереть. А кто ты? Никто! Это все тебе скажут, что никто, потому что... А человек - это да! Да! Звание! Это... Это звучит...

    А его собеседник уже как-то сник и теперь совсем не напоминал того вальяжного и ленивого господина, который несколько минут назад снисходительно выглядывал из "Роллс-Ройса". Он снова сделался дерганым, утопил руки в карманах и втянул голову в плечи; из воротника теперь глядели трусовато бегающие глаза. Гражданин в парке заметил эту перемену моментально, чуть выпрямился, расправил плечи, навис над пальто и заявил напрямик с такой подкупающей уверенностью, что из "Роллс-Ройса" ему бы непременно кинули соверен за артистизм:

    - Я же пил всю ночь. Мне бы гривень пять-шесть...

    Карманы заношенного пальто послушно зашевелились; там, вероятно, холодные пальцы нащупывали деньги. Хотя человек стоял совершенно неподвижно и не изменил ни позы, ни выражения лица, он вдруг сделался очень похожим на бегуна на низком старте. Миг, и он сорвется с места, он весь и все в нем - ожидание выстрела стартового пистолета. Сейчас, сейчас, где же это, нащупать, отдать и бежать, бежать, бежать...

    Но гражданин в парке, сам теперь почти такой же вальяжный и барственно ленивый, как недавний пассажир пропавшего невесть куда "Роллс-Ройса", вдруг выбросил перед собой грязноватую ладонь:

    - А лучше... пятьдесят? - веско и с нажимом произнес он тоном генерала победившей армии, называющего сумму контрибуции генералу армии побежденной. - А? Человеку-то? - и широко, понимающе и властно ухмыльнулся.

    Бегун на низком старте исчез, как не был. Дерганый, руки в карманы, голову в плечи человек вдруг извлек голову из воротника, причем самым неожиданным образом. Она появилась не над его плечами, а высунулась из пальто вперед, словно приделанная к длинной и гибкой шее, вроде страусиной.

    - Подонок! Дрянь! Сволочь! - тонко и зло зашипела голова, вращая такими белыми глазами, с какими человека никогда не встретишь, а если встретишь, то уж будешь помнить до конца дней и ни за что не поверишь, что белоглазый был человеком. И с тем голова вернулась на свое обычное место глубоко меж плечей, откуда ни возьмись мелькнул бегун на низком старте, и над его круто выгнутой спиной вдруг прозвучало, словно выстрел:

    - Пшшшел вон! - приказал бегун как будто бы гражданину в парке, но сам первый и немедленно исполнил свой приказ, тут же затерявшись в толпе.

    Гражданин в парке этим нимало не смутился. Он снова отдался тому самому ветру, который в этот безветренный день принес его сюда, и его подхватило и унесло за угол, откуда тут же послышалось:

    - Ведь кто я есть? Никто! Вообще никто!

    2018


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  3. Для Галочки
    Димка осторожно, почти не дыша, ослабил и разжал пальцы. Наконец-то! – после стольких попыток пальцы не приклеились к бумаге, картонный кубик не развернулся в свою выкройку, а сохранил форму. Правда, из-за ошибок чертежа и неряшливости склейки грани кубика выпячивались и выпирали, и он напоминал помятый шар. И все-таки Димка был доволен – первая же попытка построить объемную фигуру оказалась успешной. Теперь ему хотелось продолжения.

    Недолго думая, Димка щедро смазал новый лист картона клеем и прилепил туда кубик. Теперь на белом прямоугольном поле сидело белое, несколько одутловатое строение. «Дом!» - мысленно воскликнул Димка, схватил ножницы и вырезал из картона нечто, что после нескольких неудач все- таки превратилось в криво сидящую крышу. Потом у дома появились подслеповатые оконца из цветной бумаги, на крыше – косо срезанная труба, а рядом с домом – синее акварельное пятно (пруд) и нечто вроде возвышенности из мятой бумаги, раскрашенной фломастерами. По Димкиному замыслу, это были цветник и огород; а все сооружение именовалось словом «усадьба», которое недавно встретилось Димке в какой-то книге и сразу ему запомнилось.

    Последним штрихом стали деревья, изготовленные из спичек и ваты; их «кроны» Димка окрасил «зеленкой», и потому они были ненатурального «брильянтового зеленого» цвета. Но деревья никак не хотели держаться на клее ПВА и все время падали, оставляя зеленые продолговатые отпечатки на белом картоне; тогда по периметру «усадьбы» появилась шаткая ограда, к которой и были приклеены «деревья». Усадьба было готова, а Димка доволен собой и очень голоден.

    Он побежал на кухню и распахнул дверцу холодильника, воображая огромный, нет, просто гигантский бутерброд. Но бутерброд он так и не соорудил, потому что увидел в холодильнике торт. 8 марта! Завтра! Как он мог забыть?! Нужен какой-то подарок для мамы, нет, просто обязательно, во что бы то ни стало нужен! И Димка закружил по квартире, лихорадочно соображая, чем бы таким порадовать маму, которую он и в самом деле очень любил, даже если и призабыл о «мамином дне».

    «Подарок, подарок, подарок…» - стучало в Димкиной голове, и тут взгляд его упал на «усадьбу». Гениально! – он подбежал к своей поделке, схватил ручку и корявым почерком первоклассника вывел по краю листа, вдоль ограды: «ДЛЯ ГАЛОЧКИ» – именно так, нежно и трогательно, называл маму ее отец, Димкин дедушка.

    Мама умела принимать подарки! – и Димкина кривобокая, щелястая, заляпанная клеем и испятнанная зеленкой «усадьба» была принята, как нечто драгоценное. Мама поставила ее на журнальный столик перед телевизором и сказала: «Буду на нее всё время любоваться». Димка был счастлив.

    А в школе его поджидал сюрприз. Одну из стен холла на первом этаже, у гардероба, занимала застекленная витрина; в ней за стеклом хранились какие-то глиняные тарелки, кувшины и целые снопы пшеничных колосьев, из которых торчали пластиковые маки и ромашки. К праздникам в экспозицию добавляли предметы, которые красноречиво указывали, что именно отмечает школа. А сегодня в этой витрине почти не осталось обычных экспонатов – все ее полки были заняты рисунками, выжиганием по дереву, фигурками из пластилина, проволоки и глины, разнообразными постройками из фанеры, чеканкой, вышивкой и прочими достижениями детского творчества. Поверх всего этого висел транспарант: «Лучшие работы учеников 1-4 классов СШ № … к Международному женскому дню».

    Димкиной «усадьбы» там, разумеется, не было. Стоя у витрины и наполняясь завистью к тем, чьи имена оказались за стеклом, он вдруг припомнил, что несколько недель назад учительница объявляла о конкурсе поделок, приуроченном к 8-ому марта. А он об этом забыл так же, как и о празднике, о котором вспомнил в самый последний день! А ведь его подарок маме был не хуже всех этих изделий на витрине, и теперь наверняка красовался бы у всей школы на виду, если бы Димка по своей обычной рассеянности не забыл о конкурсе! Нет, с этим нужно что-то сделать, обязательно, во что бы то ни стало!

    Иногда выход найти важнее, чем ответить на вопрос, а выход ли это. И Димка ухватился за первое же решение, которое пришло ему в голову, показалось единственным и потому – самым лучшим. Маму уговорить ничего не стоило, с учительницей оказалось чуть сложнее, еще труднее – с завучем, но главным препятствием на Димкином пути к славе встал самый грозный человек в школе, завхоз, который один имел право открывать витрину, а лишнего времени не имел совсем. В конце концов, Димкина «усадьба» все-таки очутилась за стеклом, а возле нее появилась полоска бумаги с его именем и классом. Димка был счастлив и преисполнился гордости. Еще бы! – вся школа теперь увидит его мастерство, а еще – его имя! Это – главное, а как «усадьба» оказалась за стеклом – дело десятое.

    Но длилось это ликование недолго; через какое-то время Димка попросту забыл о своей славе и больше не останавливался у витрины полюбоваться на «усадьбу» и бумажку со своим именем. Мама тоже не напоминала о своем подарке; наверное, она прекрасно понимала, как важно для сына быть представленным среди победителей такого серьезного конкурса. И всё шло таким порядком, пока однажды, пару месяцев спустя, Димка не заметил, что в витрине соорудили новую экспозицию.

    В этом не было ничего странного, однако Димка словно налетел на невидимую стену и застыл у полок, уставленных моделями танков и самолетов. Поделки исчезли, все до последней, вместе с его «усадьбой»! – На Димкиной макушке вдруг зашевелились волосы, а потом какая-то холодная и неприятная волна прокатилась по всему телу, отчего в животе стало пусто, а коленки ослабели и подогнулись. Мамин подарок!

    А потом он припомнил, что некоторое время назад учительница и говорила, и напоминала, что конкурсные работы из витрины нужно забрать. А Димка, по своей обычной рассеянности, совсем об этом позабыл, как прежде о мамином празднике и о конкурсе. И потому теперь перемену за переменой, а потом еще долго после уроков он обходил учителей, завучей и даже рискнул обратиться к грозному и непреклонному завхозу. Но всякий новый человек, к которому он обращался, был слишком занят, нетерпеливо отмахивался и только отсылал его к следующему, пока Димка не вернулся к тому, с чего начал. Он стоял у витрины, ощущая пустоту в животе и слабость в коленках.

    Но не оставаться же теперь ему в школе навсегда! И Димка направился домой, стараясь следовать самым долгим кружным путем. Он походил по стадиону, повисел немного на турнике на спортивной площадке и посидел на краю металлического стола для пинг-понга. Вокруг носились мальчишки из параллельных классов, они звали Димку играть в «лова», но ему совсем не хотелось ни бегать, ни кричать. Он слез со стола и пошел домой. Может, мама не спросит? Ведь её подарок простоял в школе уже два месяца, и она так ни разу и не спросила, когда Димка собирался его вернуть. Может, она уже забыла? Но на всякий случай нужно что-то придумать, обязательно нужно, во что бы то ни стало!

    У выхода с территории школы Димка остановился у небольшого строеньица, в котором хранилась собранная учениками макулатура. Строеньице запиралось на замок, но в широкую щель между стеной и рамой двери можно было увидеть и даже иной раз вытащить что-нибудь любопытное. Однако на этот раз ничего примечательного там не оказалось, и Димка, повздыхав, продолжил свой путь; ему оставалось пройти мимо трех зеленых контейнеров для мусора – и всё: дальше калитка и прямой путь домой.

    Один из трех контейнеров был полон доверху и даже с горой. Из этой неопрятной горы торчали какие-то планки, трубки, проволочки, свертки бумаги; к небу тянулись пластилиновые ручки и глиняные ножки. Димка скользнул по ним взглядом и даже прошел мимо, но потом резко остановился и кинулся обратно. Нет, не показалось: это были конкурсные поделки! Он потянул за какую-то планку, гора зашевелилась, посыпалась, и среди обломков и обрывков показался белый, в пятнах клея и «зеленки» лист картона с надписью по краю:

    «ДЛЯ ГАЛОЧКИ»

    январь 2018 года


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  4. Дорогая жизнь
    Когда мне было лет шесть-семь, я очень плохо ориентировался во времени. Это было трудно даже с короткими его промежутками, а уж связать события моей жизни с каким-нибудь годом казалось и вовсе невозможным.

    Однажды летом я побывал на Кавказе и видел там озеро, голубое до полной непрозрачности, неправдоподобно высокие горы и еще менее правдоподобные пропасти под мостами. Тем же летом (или каким-то другим?) я здорово разбил голову и перепугал всех дворовых бабуль, явившись перед ними эдаким «кровавым мальчиком». Осенью нашел в лесу белый гриб размером с футбольный мяч или даже больше; правда, половину гриба отъели белки. Зимой провалился под лед на искусственном пруду в центре родного Херсона, пробираясь к домику для лебедей, чтобы поиграть в ледокол и зимовку в Антарктиде (или Арктике? – не помню, но вот их-то я не путал никогда и очень этим гордился; как видите, теоретические знания практике не помогли). Но в каком году всё это было? – нет, неизвестно!

    Между тем взрослые совершенно свободно называли не только год, но и дату, когда они окончили институт, переехали в другой город, сменили работу, женились или развелись. Только спустя много лет я понял, что тогда моя жизнь была слишком короткой, не длиннее моих шортов; делить её на такие огромные части как года было так же бессмысленно, как пытаться натянуть те шортики на чугунного адмирала Ушакова на одноименной улице Херсона. Ведь если из моих полных семи лет вычесть годы, о которых я знал только по рассказам мамы и фотографиям, то оставалось года три, не больше. На каждый из них приходилась целая треть моей «сознательной» жизни!

    Треть жизни! – каждый такой год был для меня бесконечен, словно геологическая эра. Немногие события отделяли бездны поглубже тех, которые я видел на Кавказе, и от одного события до другого успевала стереться всякая память о прошлом. Будто окаменелости, на моих пальцах и коленках копились шрамы; глядя на эти свидетельства минувших эпох, я совершенно не помнил, о чем они свидетельствовали. А самые первые годы и вовсе тонули в беспросветном мраке; это был мой палеозой, и формы жизни – хвощи да плауны, рыбы да трилобиты – не имели ни разума, ни памяти. А фотографии, возможно, были подброшены или сфабрикованы: ведь ничего общего со мной современным, прямоходящим и уже довольно разумным сапиенсом, они не имели. Впрочем, на тех снимках были несомненно мои папа и мама, бабушки и дедушки; явно сговорившись, они рассказывали об изображениях схожие истории без единого противоречия. Так что расследование моего доисторического прошлого ничего не опровергло, но и не доказало тоже ничего – согласованные воспоминания родных так и не стали моей памятью.

    А потом началось то, о чем говорили многие, но никто не предупредил: жизнь принялась ускоряться. Поначалу это происходило незаметно, потом – едва заметно, а после время рвануло с места галопом, покатилось, будто колесо под гору. Год пролетал за годом, становясь все короче, как-то уплотняясь и не оставляя разрывов между событиями. Правда, событий вряд ли стало больше – просто паузы между ними сделались моментальными. Чем больше лет отделяло меня от моего доисторического прошлого, тем короче были эти года, тем проще стало в них ориентироваться; уже не треть жизни, а два с половиной её процента – вот сколько теперь стоит мой год. И, судя по всему, инфляция времени на этом не остановится, годы продолжат «дешеветь», а мне станет все легче оглядывать все более долгий ряд все менее долгих лет и припоминать: в 1980 я был на Кавказе… в 1992 поступил в университет… в 1998 поселился в Киеве…

    …А потом я замечу парадокс, который упоминали многие, но никто не объяснил: все более короткие и «дешевые» года составляют во все более долгую и «дорогую» жизнь. Впрочем, дорогую – уже без кавычек.

    2018

    "Эгобеллетристика"
    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  5. Про Різдвяні та інші дива
    Є книжки, які хочеться перечитувати знов і знов, і аби щоразу - як уперше. На моїй поличці таких книжок чільне місце посідають Льюїсові "Хроніки Нарнії". Я, ледащо, не тільки двічі (ну, добре, тричі) поглинув "Хроніки" в перекладі російською, але й подужав кілька з них в оригіналі (наполегливо раджу - читається, як дихається). Мало, що там йдеться про речі магічні, це й зроблено магічним чином: дуже лаконічний оповідач змальовує перед очима читача цілий світ, живий, справжній, який сприймається всіма органами чуття та ще чимось - напевно, тим, чим людина відчуває дива.

    Магія, дійсна магія! - ось що таке Льюїс; він такий справжній і некомерційний, що і комерційний успіх, і любов читачів (і навіть критиків) йому гарантовані. Це - література, а не creative writing, яке, нмсд, є її надзвичайно точною копією, клоном; але перша є мистецтвом, а друга - галуззю промисловості.

    Та в одну книжку, як в одну річку, не можна увійти двічі. Перечитування "Нарнії" не приносило бажаного відчуття. Певні надії я покладав на переклад українською - але саме його бракувало. Загалом відсутність у книгарнях "Хронік" українською здавалася мені прикрим і навіть ганебним непорозумінням (як і неперевидання з 70-х "Чарівного кожушка" Ф. Мори або з 80-х - "Пригод Альфонса Цитербакке" Г. Гольц-Баумерта).

    Та, нарешті, здійснилося! Видавнича група КМ-Букс томик за томиком заходилася друкувати "Хроніки" (переклад Вікторії Наріжної). Ммммм... Ідеального формату, приємні на дотик, із чарівними ілюстраціями славетної Пауліни Бейнс - а тут ще й свята зимові, й передріздвяний розпродаж в "Книгарні Є" (щирі -50% і ніяких там підступних "до"), і малий не читав - все одне до одного, тож я придбав перші дві книжки. Заздрив, шалено заздрив я синові, який щодня повідомляв про подолання чергового розділу: адже він подорожував Нарнією вперше! Та на щастя, застуда врешті-решт вклала мене в ліжко, і я з неабияким полегшенням взявся за "Лев, Біла Відьма і Шафа", доки малий зачитувався "Небожем Чаклуна" (як відомо, хронологічно "Небіж" передує, але написаний був тільки за 5 років після "Шафи").

    Мммм... Маленьке диво таки сталося. Я поринув у світ Нарнії майже по-справжньому вперше; переклад таки має значення - отак минулого року я несподівано полюбив Хемінгуея у перекладі Мара Пінчевського. А малюнки Пауліни Бейнс, оригінального ілюстратора "Хронік", відтворювали персонажів саме так, як уявляв їх я! І, певно, не я один: малий, коли вперше відкрив "Шафу" та погортав сторінки, зупинився на малюнку, на якому містер Тамнус веде Люсі до своєї печери та зауважив: "Як чудово промальовано Фавна!" - диво, та й годі.

    І на цьому дива не спинилися. Я трохи буквоїд і чималий зануда; трапилася мені на сторінці 68 помилка в перекладі "Хронік", і я захлинувся жовчю та заходився писати розлогий лютий пост, бідкатися на зруйнований "пір_духа", скаржитися фахівцям і друзям... Пост я дописав, та публікувати не став; проковтнув жовч і пішов собі дочитувати книжку. Навіщо? Хто помітить помилку - той збагне, що й до чого; хто не помітить - для того помилки не існуватиме. А диво - станеться.

    У дитинстві святковий настрій виникав за кілька тижнів до Нового року; його відгомін відчувався аж до кінця зимових канікул. Цілком слушно назвати той настрій "передчуттям дива" - диво таки ставалося щороку: ялинка, омріяний подарунок, різні несподіванки тощо, все, як годиться (а сам той настрій чого вартий! - та всього решти). На жаль, із роками і передчуття, і диво якось затьмарилися, принишкли, змарніли; цього року я відчув оте запаморочливе піднесення лише на одну мить, коли з малим встановили ялинку. Він розрізав мотузку, а дерево, яке щойно видавалося зеленою жердиною, ВШШШШШУУУУХХХХ! - і порозкидало галуззя на півкімнати, а мене охопило саме те - передчуття дива.

    Але потім був і другий раз - вчора, коли дочитав "Лев, Біла Відьма і Шафа". Ніщо - ані застуда, ані помилка на сторінці 68 - не завадили. Ну, ви тільки уявіть собі: сповнитися щирим і радісним передчуттям дива на Святвечір!

    З Різдвом Христовим! Христос народився! Славімо Його!


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  6. Різдвяна пісня
    …Школа стоїть у середмісті Києва, впритул до перетину трьох доріг, одного майдану та двох ліній метро. Проте її будівля так майстерно прихована у дворах, що лише знавець, глянувши зі шкільного ганку крізь арку найближчого будинку, впевнено визначить, що там за вулиця.

    Нині робочий день, і до його кінця все ще далеко, але до школи збираються батьки. Підстава вагома: початкові класи представлятимуть виставу «Різдвяна пісня». На дворі ж – похмуро, тепло, снігу давно немає, і обличчя перехожих геть несвяткові. Ну, нічого, анічогісінько в цілому місті не нагадує про Різдво!

    Батьки піднімаються до просторої актової зали на другому поверсі. На вулиці серед білого дня присмерк, а в залі – пітьма. В кожній з багатьох люстр під плямистою стелею жевріє по одній немічній лампочці, це тьмяне світло лишень загущує темряву. Батьки влаштовуються в червоних дерматинових крісельцях, зчеплених в обойми по чотири.

    Раптом двері розчахуються навстіж! – і до зали влітають навскач хлопчики та дівчатка в білих одежах, з крилами та німбами, певно, це янголи та інше небесне воїнство. Янголи з диким вереском гасають залою та зчиняють бійки одне з одним.

    Слідом до зали поважно крокує завуч. Вона робить лише один короткий жест рукою, і батьки вмить звільняють перші ряди червоних кріселець. Завуч схвально киває, хапає одразу двох янголів, які пролітають повз неї, куйовдить чубаті голівки та впорядковує їхні німби та крильця. Одночасно завуч напучує глядачів:

    - Наші актори дуже хвилюються. Не лякайте їх аплодисментами! Залою не ходити, телефонами не розмовляти! – Батьки поспіхом вимикають телефони та ховають їх у найглибші кишені. – Чекайте, за хвилину починаємо. – Завуч виходить, а юні актори зникають за лаштунками.

    В тій частині зали, де скупчилися батьки, западає тиша, сповнена шарудіннями, шепотами та зойками підборів по підлозі. Одну з обойм червоних кріселець посідає худорлявий другокласник; хлопець ніяк не може всістися, він крутиться без упину та видає різноманітні звуки. Вони супроводжуватимуть виставу аж до фіналу.

    Шкільним подвір’ям вештається поривчастий вітер; видно, як він трясе та розгойдує галуззя то одного дерева, то іншого. Потім вітер підлітає до школи, й тоді починають здригатися та постукувати шибки високих, аж під стелю вікон. Потім в одному з них виринає та опадає, ніби полум’я повільного багаття, жовте-блакитний прапор, який висить над входом до школи, просто під вікнами зали.

    На сцені вже з’явилися декорації: пухнаста штучна ялинка, прикрашена клоччям вати, та якась споруда, дуже схожа на паризьку тріумфальну арку; її прикрашають фігурки верблюдів. Ось на сцену виходять актори. Від жвавості та дикості янголів не лишилося й сліду – на сцені вони сумирні, зосереджені, навіть сумні. Тільки один янгол посміхається аж до вух – і так він по-справжньому світло й радісно посміхається, що всім і одразу зрозуміло: так, це – Різдво, Христос народжується, слава у вишніх Богу, і на землі мир, в людях благовоління! В темряві зали розвиднюється.

    Починається дійство. Зосередженість янголів і пастухів зростає та іноді сягає ступені похмурості. Пастухи сидять коло багаття, обійнявши пінопластових овець. Янгол – саме той, радісний – виникає поруч із ними і дзвінко вітає їх словами:
    - Добрий вечір добрим людям, хай вам щастя завжди буде!

    Пастухи не в лад і похмуро відповідають йому російською. Янгол із тією ж широкою та світлою посмішкою також переходить на російську. Чи це вигадав режисер, чи само собою сталося, але так з’ясувалося, що Божі вісники розмовляють українською.

    Волхви незрівнянні. Вони з’являються на сцені, з неабиякою гідністю підносять руки, промовляють короткі урочисті слова («…чтобы преклонить колена сердец наших перед Господом нашим…») та зникають, такі ж таємничі, якими, мабуть, були й волхви справжні.

    Нарешті, на сцену виходить другий персонаж, не менш радісний, ніж Різдвяний янгол. Це розбійник; він весело відбирає в одного з похмурих пастухів дари, приготовані для новонародженого Ісуса, з’їдає їх та миттю й надзвичайно радісно кається в скоєному. Розбійник, підморгнувши веселому янголу, вчвал прямує вклонитися Христу. І грабунок, і поїдання дарів (шматок сиру та окрайчик хліба), і наступне каяття, та й усе загалом виходять в нього так радісно та завзято, що глядачі відчувають до розбійника симпатію ще задовго до його розкаяння.

    «Пісня» відлунала та добігає кінця. Всі актори вишикувалися на сцені, співають і дзвонять у рибальські дзвоники. Фінальний акорд дає худорлявий другокласник із зали: він гепається долі разом із своєю обоймою з чотирьох кріселець. Увагу акторів вмить перенесено на цю непересічну подію, проте ненадовго: завуч і священик виносять подарунки для артистів, які негайно оточують дорослих і тягнуть до них тремтячі долоньки.

    До мене підбігає один з волхвів, обнімає, лізе на коліна та віддає щойно здобуту від священика шоколадку:
    - Тату, я такої не їм, з’їж ти. А ось таку їм! – і запихає її до рота одразу цілу. Поруч виникає саме той радісний янгол, я показую йому великого пальця:
    - Молодець, чудово зіграв!

    Волхв, чиї губи та руки вимащені шоколадом, з гордістю та дуже поважно повідомляє:
    - Це мій кращий друг! – Янгол у відповідь на цю заяву ствердно киває, вже без посмішки та надзвичайно серйозно. Сказати він нічого не може: його рот також набитий шоколадом.

    Та ж ось із ласощами покінчили, і ми спускаємося до холу на першому поверсі. Янгол і волхв швиденько перетворюються на звичайних першачків, обтяжених величезними наплічниками. Вони прощаються, я забираю волхвів наплічник, і ми рушаємо додому.

    Надворі – ті ж самі похмурі обличчя. Все навкруги сіре, панує недоречне тепло, снігу ніде ані крихти; все надворі по-старому, та все одно якось інакше. Ми йдемо повільно, волхв тараторить без упину, повідомляє шкільні новини; я слухаю, киваю й тихенько подумки наспівую:
    - Добрий вечір… добрим людям… добрий вечір… добрим людям…

    2014; редакція та переклад українською 2018


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  7. Жил-был в одном городе Трамвай
    Жил-был в одном городе Трамвай, который до смерти боялся собак.

    Любых! – Лохматых и гладкошерстных, упитанных и тощих, высоких и низкорослых, крохотных и огромных, сторожевых, ищеек, гончих и охотничьих, породистых и простых дворняг, с голосами звонкими и глухими, с ушами топориком, торчком и вислыми, с хвостами и без, Шариков, Тузиков, Бобиков, Рексов, Полканов, Жучек, Мими, Жужу и Цезарей, собак, собачек и собачонок. Трамвай боялся их каждую по отдельности и всех, взятых вместе.

    Любая псина или псинка, подай она голос из-за угла, обратила бы Трамвай в немедленное и позорное бегство. Он пустился бы наутёк со всех своих трамвайных ног и даже влез бы на дерево, а пассажиры так и сыпались бы под колёса из его распахнутых от ужаса дверей! А пассажиров у Трамвая всегда было много, и всех их он помнил, приветствовал по именам и за всю свою трамвайную жизнь ни разу не обознался и никого ни с кем не перепутал. Хоть он и боялся собак до смерти, в остальном это был просто замечательный Трамвай: ярко-красный, с широкой желтой полосой вдоль корпуса, с мощным фонарём во лбу, превосходно воспитанный, всегда чистый и опрятный, а главное – безупречно пунктуальный.

    Да, пунктуальный! – трамваи больше всего на свете уважают Расписание и Маршрут, потому они и ходят по чугунным рельсам, чтобы никакая случайность не помешала движению по Маршруту и строго по Расписанию. И тот Трамвай не был исключением: свои Расписание и Маршрут он помнил наизусть; разбуди его среди ночи, и он с закрытыми глазами немедленно отбарабанит все от первой до последней буквы, а потом обратно, ывкуб йенделсоп од йовреп. Всякий раз, отправляясь на Маршрут, он клал по комплекту Расписания в каждый карман и под козырёк от солнца, а по пути и на всякой остановке без конца сверялся: «Нет ли опоздания или опережения? Не заждались ли пассажиры?»

    Трамвай сыпал искрами и дымился от одной только мысли о том, что какая-нибудь шавка заставит его нарушить Расписание и сойти с Маршрута. Ведь это – несмываемый для трамвая позор; пассажиры разочаруются в нем и примутся ходить пешком, всюду и всегда, в любую погоду, и в дождь, и в мороз! Едва ли не каждую ночь Трамваю снилось, как он подъезжает к остановке, лихорадочно повторяя имена пассажиров, время прибытия и отправления, название следующей остановки, приветственно звенит – ДЗЗЗЗЕНЬ-ДЗЗЗЗЕЛЕНЬ!!! - а на остановке никого! И на следующей - никого! И все остановки на Маршруте – пусты, заброшены, заросли травой! Пассажиры разочаровались в Трамвае и ходят по городу пешком! Он просыпался, торопливо смахивал «дворниками» капли нервного пота со стеклянного лба, и принимался бормотать Расписание. Это его успокаивало, он снова засыпал и спал без сновидений, а утром снова выходил на Маршрут, перегреваясь от чудовищных переживаний: а вдруг всё это случится именно сегодня?!

    В конце концов, Трамвай не выдержал такого бешеного напряжения: его мотор сгорел, а вместе с ним сгорело и всё остальное: ярко-красный с широкой желтой полосой корпус, мощный фонарь во лбу и несколько комплектов Расписания – по одному в каждом кармане и под козырьком от солнца. Карманы и козырёк тоже сгорели, вместе с Депо, в котором всё и стряслось: Трамвай загорелся ночью, когда ему вновь приснился кошмар о нарушенном Расписании, разочарованных пассажирах и заброшенных остановках. Поэтому тушить пожар было некому, зато пассажиры, к счастью, не пострадали.

    Так они и ходят теперь пешком всюду и всегда и в любую погоду по улицам города, перешагивая заросшие травой трамвайные пути: лохматые и гладкошерстные, упитанные и тощие, высокие и низкорослые, крохотные и огромные, сторожевые, ищейки, гончие и охотничьи, породистые и простые дворняги, с голосами звонкими и глухими, с ушами топориком, торчком и вислыми, с хвостами и без, Шарики, Тузики, Бобики, Рексы, Полканы, Жучки, Мими, Жужу и один Цезарь, собаки, собачки и собачонки.

    2017


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  8. П'ять слів
    Бува, ранок – а ти схопився вдосвіта, як завжди, плиг-стриб ніжками на килимку, туди-сюди ручками, тиґдим-тиґдим у кухню кавки зварити… Цить та диш, дурню, сплять же ж усі! – А, так, так, котячими оманливими крочками уздовж стіночки в кухоньку шасть, кава, новини, книжечка, аж тут – БАЦ!

    Осяйнула твій мозок думка, і не думка, а думище, одкровення в п’ять слів, і такі ті п’ять слів влучні, ні додати, ні відняти, і в такому порядку – ой, філігрань-фініфть, 32 карати, антік маре, найглибший респект.

    А тут і чайничок закипів, кавку в горняточко закинути, ласуючи думищею та обережно торкаючись отих п’яти заповітних слів кінчиками дрібнесеньких, нетривких, тричі перетравлених думок: а що як оце – сюди?

    Нннннііііі, голубе мій, не займай, а натомість у філіжанку поклади собі цукру. Йой, цукорниця порожня – до шухлядки, пакетик цукру дістаємо – в цукорницю його! Цур тобі, пек тобі, порозсипав скрізь, бісова ковінька, десь тут віничок…

    А за вікном рожеве – мати моя жінка, ранок сьогодні неймовірний, ну й нехай, що таке тисячу разів бачене-фотане, а ну-мо, а ну-мо мені телефончика. Клац, клац, клац! – ет, на великому моніторі не теє буде, розбавиться піксель, розрідиться колір, попливе картинка, та оце за вікном – впасти-вмерти, а на дисплеї телефону – лєпотааааааа...

    Ой, кава хлюпнула на плиту. Тек-с, зараз ми її ганчірочкою… Нема ганчірочки. Закінчилася ганчірочка. І не придбана. Ай-вей, кепські справи… А в мене ж думище! – ой, так я вам скажу без жодної брехні та облуди, що таку думку треба зразу золотими літерами на скрижалі. В пантеон її! В глобальні ефіри! Як там воно? Зара, зара, витру каву з плити, сяду за стіл, відкрию ноута – і моментально надрукую.

    Трам-тарарам! Година вже ж яка – ой-йой-йой! Та-да-да-та, та-даааа!!! Прокидаємось, до школи, зуби, кава, цьом, жетони, гроші, портфелі, зуби, кава, бігцем-риссю-миттю, цьом, метро, двері закриваються, не притуляємося, не вперше, їдемо-їдемо, Господи, який Дніпро, привіт-привіт, авжеж, день розпочався, ну, так, давай… Ніби я щось забув? А, так, а як же, п’ять слів, неодмінно, так, бувай, до завтра…

    …Впав абияк, заснув стурбовано, зате спав недовго, вдосвіта підхопився, плиг-стриб ніжками на килимку, мах-мах ручками, тиґдим-тиґдим у кухню кавки зварити… Нишкни, дураче, сплять усі! – А, так, так, котячою ходою в кухоньку шасть, кава, новини, книжечка, аж тут – БАЦ!

    …П’ять слів. Уся правда. Фініфть-філігрань. WTF. Нічогісінько не пам’ятаю. Най ти качка копне. Твою ж дивізію. Таке ж один раз за ціле життя. Це Нобель. Пулітцер. Гремі з шаблями, хрестами, рожевими стрічками та дубовим листям. Це ж…

    А тут і чайничок закипів.

    2017

    "Мысль"
    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  9. Terra Incognita (На протоці)
    За походженням Юрко був городянин.

    Однак село для городянина Юрка завжди залишалося другою батьківщиною. Навіть не другою, а просто – батьківщиною, тією ж мірою, якою нею було місто. Всі його бабусі та дідусі походили з села, і в селі його родина й досі мала хату. І не просто хату, придбану при нагоді або зайняту самочинно, а родове гніздо, в якому жили та помирали покоління Юркових предків.

    Прадідова хата, тинькована, охайно побілена, крита потемнілим шифером, посідала більшу частину просторого двору. До неї тулилися літня кухня, сарай і курник під очеретяними крівлями. Віддалік бовванів приземкуватий погрібник. За хатою та господарськими будівлями здіймався гайок акацій, на гілках яких висіли саморобні гойдалки. У дворі стояла альтанка, щільно обвита диким виноградом, який зберігав прохолоду за будь-якої спеки. Від вулиці хату затуляв величезний кущ бузку, який розрісся, наче індійський баньян. Город, що вражав родючістю, линув до обрію, що танув у переливчастому мареві.

    Село для Юрка не було чимось протилежним місту або таким, що чимось йому поступається, як іноді здається тим, хто народився в селі та переїхав до міста. Він так само любив сільське життя, як і міське; ні перше, ні друге не здавалося йому кращим або правильнішим. Сільські незручності на кшталт ґрунтових доріг і відсутності водопроводу в будинку він незручностями не вважав – можливо, саме тому, що все це мав у місті. А може, внаслідок того щасливого віку, в якому світ сприймається як належне, а роздуми про відмінності та причини відмінностей не турбують юну душу. Потім він часто думав, що саме така конфігурація буття – місто і село в рівних пропорціях – була найщасливішою з усіх, які набувало його життя.

    Та одного дня все це закінчилося. По смерті прадіда продали хату та землю. Новий господар вирубав акації та бузок, зніс альтанку, курник і сарай, планував засіяти чимось всю ділянку. Та не засіяв, поїхав десь на заробітки і пропав назавжди, і хата стояла покинута, дряхліючи та руйнуючись від негоди і занедбаності. Стіни її потемніли та вкрилися цвіллю; подекуди обвалився тиньк, оголивши дерев’яні балки. На городі буяли бур’яни, серед яких де-не-де визирали здичавілі помідори.

    Цього запустіння Юрко, на щастя, не побачив, адже будь-які поїздки на село припинилися. Для нього це було все одно що кінець світу. Село значило набагато більше, ніж хата, сад і город. Він не розумів, як таке взагалі можна продати. Він бачив тільки один спосіб розпрощатися з рідним селом: вмерти, та й то, років за сімдесят-вісімдесят та за умови, що його поховають в чорній землі край городу або в сірому піску на березі Лиману. Тільки тепер Юрко справді усвідомив, яке місце в його душі посідало село; і все це місце тепер пекло та кровоточило, наче обідраний об асфальт лікоть.

    На гроші від продажу хати придбали дачу, але Юрко її вперто бойкотував. Та одного дня їхати на дачу все ж таки довелося. Вона стояла на величезному острові в гирлі Дніпра. Дістатися туди можна було лише катером або човном. І Юркова душа ожила та затрепетала. Білий катер, тривожно завиваючи сиреною та рикаючи потужним дизелем, відвалив від причалу та швидко побіг темно-зеленою маслянистою водою. Сонце яскраво сяяло в чистому небі, грало на річкових хвилях і спалахувало на хромованих деталях корабля. Юрко з деяким подивом і навіть соромом з’ясував, що радість від цієї подорожі майже вилікувала його від туги за селом.

    Юрко набурмосився, зробив скорботне обличчя та спробував викликати гіркі почуття, а якщо вдасться, той й заплакати. Однак губи його самі собою розтягувалися в щасливу посмішку. Хіба можна тужити або принаймні не радіти ось тут, на річці, де все – і хвилі, і чайки, і вітер, і очерети ген-ген під берегом – обіцяє стільки дивовижного та чудового?!

    Але на острові Юркова радість швидко принишкла та незабаром зовсім зникла. «Дачами» звалися крихітні клаптики піску, звідусіль обплутані колючим дротом і обгороджені парканами. В селі теж були паркани, але розмежовували вони простори набагато більші, та й жодної прикордонної функції ті сільські паркани не виконували. Щонайбільше, їхнє призначення вичерпувалося стримуванням сусідської «живої сили» (птиці та худоби), і здебільшого паркан – та й не паркан, так, абиякий похилий тин, - слугував місцем зустрічі сусідів для приязної бесіди.

    На дачах все було інакше. Тут панувало «твоє» і «моє», а кордон між ними шанувався неухильно та пристрасно. «Нашим» тут був лише берег, який щороку звужувався через річку, що розмивала його з одного боку, та «твого» і «мого», що вгризалися в нього з іншого боку. Мікроскопічні масштаби власності – маленькі діляночки, мініатюрні, непропорційно високі будиночки, що нагадували дво- та триповерхові телефонні будки, - все це аж ніяк не впливало на розмах пристрастей, які тут кипіли. Здавалося, що на дачах люди, які десятиліттями варилися в казані усуспільненого труда і побуту, втілювали свої приватновласницькі інстинкти, що занадто довго пригнічувалися та стримувалися.

    В селі було чимало собак. Обов’язок їм був один – створювати та підтримувати атмосферу спокою та безпеки. Ось на дальньому, західному краю села закашляв якийсь пес. Йому лінькувато та дещо роздумливо відповіли з іншого краю. Так само ліниво, з відтяжкою, нібито й не прокидаючись, підхопили десь в районі сільради. І це ліниве, неспішне перегукування тривало до ранку, доки півні не ставили в ньому дзвінку крапку.

    На дачах не тримали собак, і потреби такої не було – це ж острів, довкола вода. Та й де собакам змагатися в пильності та чутливості з дачниками! Колись Юрко, який на селі звик до умовності кордонів і меж, на ходу зірвав сливу з гілки сусідського дерева. Його негайно схопили та доправили на суд і розправу до бабусі. Однак святкування сусідки швидко перетворилося на спантеличення. Бабуся вислухала схвильовану розповідь про піймання злочинного онука, який обома ногами став на невірний шлях і криву доріжку, мовчки знизала плечима та повернула сусідці нагріту прим’яту сливу та додала кілька своїх. Сусідка з обуренням повернула сливи та пішла геть із ображеним обличчям; певно, вона прагнула помсти або скандалу, а не слив. Так, собаки просто не витримали би напруженої, завжди передгрозової атмосфери, що панувала на дачах!

    І що? За двадцять років ці дачі стояли пусткою, покинуті, пограбовані, з вибитими вікнами та дверима. Паркани ділили нічиї володіння. Нічого не лишилося від колишніх пристрастей і територіальних конфліктів. Невідомі крадії наче посміялися над жалюгідним і нетривалим торжеством приватної власності.

    Дачі тягнулися вздовж берега рядами («лініями»); за ними починалися ніким не ходжені та по-справжньому непролазні хащі. Юркові дуже хотілося глянути на частини острова, де не було ані дач, ані дачників, але рослинність там була настільки щільною та колючою, що потрапити туди було неможливо – джунглі, справжні джунглі! На межі дач і «джунглів» лежало озеро – невеличке, затишне, оточене з усіх боків очеретами та вербами.

    Озеро було глибоке, а вода в ньому – завжди крижана і прозора, але вона здавалася чорною через потужний шар торфу на дні. За чутками, що непевно ходили серед дачних хлопців, те озеро сполучалося з Дніпром протокою, яка проходила самими глухими й неприступними місцями острова. Неподалік дачі в Дніпро справді впадала вузенька мілководна річка. Та чи сполучалася вона з озером, ніхто з хлопців напевно не знав, а дорослих дачників після історії зі сливою Юрко цурався.

    Він часто розмірковував про ту протоку. Його майже не цікавило, чи дійсно вона існує, чи впадає в Дніпро. Але йому дуже хотілося коли-небудь опинитися там, на звивах тієї легендарної річки, хоча б ненадовго, аби побачити острів таким, яким його, мабуть, ніхто не бачив. Іноді Юрко намагався розв’язати цю задачу практично та вигадував способи знайти й дослідити протоку. Та щойно він згадував, що йдеться про відвідини справжнісінької terra incognita, усі думки про плавзасоби, навігаційні прилади, орієнтири та провіант поступалися буянню Юркової фантазії.

    Його уява малювала такі неймовірні картини, що дійсність, яка би поступилася їм бодай дещицею, Юрка б надзвичайно розчарувала. Полонений тими видіннями та мріями, він не помічав світ навколо себе та подумки переносився на таємничу протоку. Назад його вертала бабуся, мацаючи йому лоба, стурбована відчутнім виглядом онука. А в Юркових сновидіннях протока панувала безроздільно. Варто було йому заплющити очі, і постіль перетворювалася на маленький пліт, течія підхоплювала його та несла Юрка в невідоме…

    Минуло кілька років – а для дитини то ціла епоха. Епоха поступається епосі, якісь дрібниці зникають в безодні часу, і лише найважливіші, найбільш значимі події минулої епохи зберігаються в пам’яті. Ось так Юрко потім не міг (або не бажав) пригадати, як він знайшов протоку та як дістався її закрутами до великої ріки. Але він зберіг яскраві, насичені враження, які з ніякою іншої подорожжю, крім плавання протокою, пов’язані бути не могли.

    Він пам’ятав прозорі води, в яких повільно пропливали великі зелені риби, змахуючи рубіновими плавцями. Йому виділися берега, то щільно зарослі кущами, то припалі до води смарагдовими галявинками. Він пригадував небо, що ліниво струменіло над ним вузькою звивистою смужкою, інколи повністю приховане деревами, що впали та утворили над протокою імлистий задушливий тунель. Він чув живу, наче сплетену з обережних лісових звуків тишу, що панувала в глибині острова.

    А ще Юркові пригадувалося гостре, несподіване відчуття самотності, яке раптом оволоділо ним, коли він збагнув, що ніхто не знає, де він. Мабуть, це почуття було найпотужнішим, найстійкішим враженням від тієї пригоди. Там, на протоці, на своїй terra incognita, Юрко вперше усвідомив, якою мірою чужою, чужинною та сторонньою є людина всім рослинам і тваринам, водам і мінералам. Раніше він вважав, що занурення в первинні хащі споріднює людину з природою, тому, гойдаючись на хвильках протоки, він сподівався пережити це відчуття спорідненості. Натомість Юрко зазнав відчуження; йому раптом спало на думку, що життєвий цикл людини, такий схожий на життєвий цикл всього живого, насправді зовсім інший. Той цикл набагато більший, цікавіший та, цілком можливо, навіть нескінченний. Що ж то в людині таке, що не вмирає, як вмирають квіти й дерева, що неможна зарити в гарячу землі край городу або в сірий пісок на березі Лиману? Можливо, це є та сама… - а далі Юрко свою думку розвинути не встиг. «Моторка», що вилетіла з-за мису, прогуркотіла повз його човника, гойднувши його на високій хвилі та забризкавши Юрка водою з голови до ніг…

    Юркова terra incognita виявилася добре відомою дорослим. Місце, заготовлене в пантеоні першовідкривачів, десь між Пірі та Куком, посісти не вдалося. Нема на то ради! – Юрко зітхнув і налаштувався повертатися на дачу. Над протокою пролунав низький густий гудок – велика ріка була десь поруч.

    2013; переклад українською 2017


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  10. Русалоньки з Нікельброку
    РУСАЛОНЬКИ З НІКЕЛЬБРОКУ

    ГЛАВА ПЕРША

    У ті вікодавні часи, про які далі йдеться, Нікельброк був невеличким сільцем на березі річки Норра-Ульвен. Мешкали там самі рибалки – споконвіку нікельброкці промишляли риболовлею у швидких і бурхливих водах Норра-Ульвену. Слава місцевих невідників* і забродчиків* ширилася всім нашим краєм і навіть землями далекими, чужими – такі вже ті рибалки були працьовиті, вправні та щасливі. Вони рибу не тільки ловили, а й солили, сушили, коптили та в’ялили, а ще торгували нею, тож Нікельброк годував рибою й рибними смаколиками всі околиці. А в Ейнесунді на ярмарку нікельброкці тримали власний ряд, і будь-хто, кому щастило відвідати Ейнесунд і скуштувати риби з Нікельброку, назавжди запам’ятовував її смак.

    Дещо осторонь Нікельброку, за два дні пішого ходу, в незайманих лісових хащах лежало озеро. Назви те водоймище не мало: серед нікельброкців ходила про нього лиха слава, тому називали його просто «Озеро» та загалом вважали за краще ніколи не згадувати. Що було не так із тим Озером, ніхто напевно не знав, а й дізнаватися не поспішав: рибальських справ у нікельброкців по горло від ранку до смерку, тому на таємничі, незбагненні та інші несуттєві речі часу їм не було зовсім. Проте кожен знав, що до Озера ходити не варто; та коли тобі роботи повно, ти й не підеш туди! Тому-то в ті часи до Озера ніхто й не потикався, і дотепер ніхто не ходить.

    Жив тоді в Нікельброку рибалка на ім’я Марто – працьовитий, як усі місцеві рибалки, як його дружина Марта, як сини його старші, близнюки Марті та Марту. А його молодший синок, Марте, батьківської справи цурався. Нудився він у Нікельброці, нудьгував, а рідним часто казав таке:

    – Всі наші діди-прадіди рибалили, ви самі тільки те й робите, що ловите лосося та форель у Норра-Ульвені, а тоді патраєте, сушите, коптите, солите, в’ялите та на ярмарок в Ейнесунд доправляєте. І діти ваші, і онуки, і праонуки також рибу ловитимуть, будуть її патрати, солити-сушити, коптити-в’ялити та на ринку нею торгувати. Нудьга, суцільна безпросвітна нудьга, ось що це таке! А тим часом у світі, мабуть, опріч лосося, форелі, річки та ярмарку ще стільки цікавого та надзвичайного!

    Батьки з братами вже давно махнули рукою на дивакуватого Марте: не буде діла з такого нероби! А він і справді видавався ледарем: якщо й рибалив коли-не-коли, то абияк, а коли вряди-годи на ярмарок виряджався з товаром, нічого путнього з того не виходило, самі збитки. Варто було йому зустріти кого-небудь із далеких країв або з нелюдських народів, і він миттю забував про торгівлю та починав розпитувати незнайомців, які дивовижі та чудасії вони бачили, що незвичайне або загадкове чули. Ось як нудьгував Марте в уславленому рибалками та рибою Нікельброці!

    Однак із тих розпитувань виходило, що навіть у найвіддаленіших країнах і люди, і всі інші народи, які мешкали тоді на землі, вели життя звичайне, буденне. Марте сумував: нудьга, здається, панувала на цілому світі. Що ж це за світ такий пропащий, що ж за життя таке жалюгідне, коли тобі від питань спокою немає ані вдень, ані вночі, а відповідь повсякчас одна: вдосвіта рушай на річку, кидай сітки, став ятери* та лови рибу, велику й малу! Ой, сум-нудьга, ой, нудьжище!

    Отак і велося Марте в Ніккельброці; роки минали за роками, аж доки не настав час йому дружину шукати. Припала хлопцеві до душі дівчина одна – теж, зрозуміло, з родини рибалок, на ім’я Ганна. Незабаром узяв її Марте за дружину, хоча батьки дівчини не дуже тим тішилися: адже всі в Нікельброці знали, що Марте за один: гультіпака, дивак і нероба – ось він якої слави зажив собі! Але Ганна щиро закохалася в Марте, а Марте всім серцем покохав Ганну, тож їм байдуже було до батьківських нарікань. А парубок після одруження на краще перемінився: завзято рибалив, лосося та форель вправно патрав, майстерно солив-коптив і до Ейнесунду на торжище цілими возами тягав. А Ганна опікувалася родинними торговими справами, як добра господиня. Батьки їхні тим дуже втішалися: ще б пак, Марте-ледащо за розум узявся!

    І так воно собі йшло, доки не зустрів Марте на ейнесундському торжищі старезного гнома. Привіталися, про те, про се потеревенили, а тоді гномисько зненацька згадав, що колись бозна коли (а життя гномове довге, куди там людині!) – отже, колись у сиву давнину той гномище вже навідувався в ці краї. Щоправда, ніякого Нікельброку тоді ще не було, зате стояло десь тут поблизу селище, назви якого гном не пам’ятав або не знав, і стояло воно не на річці, а при озері посеред лісу, і мешкало в тому селі нелюдське плем’я, подібного якому гном ніде не бачив. Марте аж очі на лоба полізли:
    – Що за нарід?! Які вони були?!

    Гном попестив рукою довгу сиву бороду, запалив глиняну люльку, випустив цілу хмару диму й тільки потому розважливо відповів:
    – Мешкали вони в хатках невеличких при самісінькій воді, а щоночі ховалися в озеро, спали вони під водою. Ось які! – А більше нічого гном не сказав: саме нагодилися покупці на гномів товар, і йому стало не до Марте з його порожніми балачками.

    ГЛАВА ДРУГА

    Марте одразу зметикував, що то було за озеро – це ж те саме Озеро, що за два дні пішого ходу від Нікельброку, в лісових нетрях! І він надумав до Озера піти та все про чудернацьке плем’я розвідати, адже це були, мабуть, ніхто інші як русалки! Отже, наступного дня вдосвіта Марте чкурнув до Озера, а Ганні сказав, що пішов оленя вполювати. Марте поспішав, мало не біг лісом, тож дістався до Озера не за два дні, а вже надвечір.

    Озеро лежало перед ним тихе й спокійне, мов скло, в глибокій западині, звідусіль оточеній лісом. Марте обійшов Озеро – овва, а гном не збрехав: над водою стояли приземкуваті хатки! Марте учвал побіг до села, походив його вуличками, позаглядав у двері та вікна. Ані душі! Пустка! – здається, мешканці давно залишили свої домівки. І залишили, мабуть, поспіхом, а може, й не з власної волі: двері навстіж, та й віконниці* незачинені.

    Між тим смеркло. Робити нічого – не йти ж додому нічним лісом. І Марте вирішив заночувати в тому знелюднілому селі. Він зайшов до першої-ліпшої оселі; хатина як хатина, нічого особливого: вогнище, стіл, два стільці, вузька довга лава, порожня шафка, сітка рибальська на стіні висить та крісло-гойдалка в кутку стоїть. Ет, видно, таки обдурив його гномисько: в такій хаті могли жити звичайнісінькі люди, прості рибалки, як нікельброкці, тільки не річкові, а озерні. І вони також рибалили, рибу патрали, солили-в’ялили-коптили та продавали – нудьга, нічого цікавого!

    Розчарований Марте притягнув до хатини оберемок хмизу, розпалив вогнище, нашвидкуруч повечеряв і влаштувався під вогнищем спати. Розстелив на підлозі свою рибальську куртку, а заснути не може: холодно, жорстко! Тоді Марте підтягнув до вогнища лаву та влігся на неї; та варто було йому задрімати, ррраз! – і він звалився з лави на підлогу. Вмоститься знову, щойно задрімає – і знову гепнеться. Що за морока! – вилаявся Марте та вирішив заночувати в кріслі-гойдалці. Поставив гойдалку ближче до вогню, заслав курткою та всівся. Інша справа! – крісло було дуже зручне, не те що холодна підлога або вузенька й хитка лава! І вдоволений Марте вирішив трошки погойдатися на кріслі, аби заколисати себе.

    Однак щойно він гойднувся, як пролунав жахливий скрип, Марте від нього аж вуха та зуби заболіли. Такого голосного, такого пронизливого звуку йому за все життя чути не привелося: крісло скрипіло так, що просто відбирало слух! – і Марте ніби вітром здуло з гойдалки, однак і спати йому більше не хотілося. Він навіть трохи злякався: що ж це за пошесть? – та опріч крісла було дещо інше, чого злякатися можна було не на жарт.

    За стінами хатинки загув вітер; Марте чув, як під тим вітром стогнали в лісі дерева, а Озером ходили хвилі й тяжко билися в берег. Рибалка вибіг на двір – а там ніби ясний день: Озеро світиться, вогнем палає! А тоді раптом запала тиша, а з середини Озера піднявся острівець. А на тому острівці стояв хтось і Марте до себе манив пальцем – довгим таким, негарним, просто мерзенним пальцем! Бідоласі душа під п’яти сховалася: нащо він взагалі сюди прийшов? Спав би зараз удома, горя не відав, а вранці гайнув би на риболовлю! І він стовбичив посеред двору, не в змозі навіть ворухнутися, так його налякала ця пригода, а той довгий жахливий палець – просто до запаморочення налякав!

    Той, хто стояв на острівці посеред Озера, як побачив, що Марте до нього не йде, раптом простягнув руку аж до берега. І та рука вхопила Марте за шию та потягла на острівець, - і така вона була міцна, що він і води не торкнувся. Пощастило рибалці: рука на острівець його швидко доправила, а то він вже й задихатися почав, так міцно тримали його шию залізні пальці! Аж ось Марте вже лежить на острівці під ногами істоти – та й під якими ногами, та й якої істоти! Те, що притягло Марте на острівець, стояло на суглобистих ракових ногах, тіло мало риб’яче, вкрите лускою, а голова була пташина. Істота розкрила дзьоба та заклекотіла:

    - Я – володар озера, Брін! Хто ти, прибульцю, нащо вдерся до моїх володінь і порушив мій віковий сон?

    Марте розгубився: що сказати володареві? Він тепер і сам не знав, нащо припхався на Озеро. Ну, буде те, що буде, нема на то ради, треба відповідати. І Марте зібрав рештки хоробрості, вклонився Брінові та промовив:

    - Я рибалка на ім’я Марте, з Нікельброку, що на Норра-Ульвені, прийшов на Озеро русалоньок пошукати… - тут він знітився, замовк і не знав, що до цього додати.

    Брін почекав трохи, чи не скаже Марте ще чогось на своє виправдання, а тоді промовив:

    - А чи відомо тобі, дурнику Марте з Нікельброку на Норра-Ульвені, що ніяких русалок не існує ані на світі, ані в моєму озері? А чи відомо тобі, телепню Марте, що турбувати мій сон заборонено? Всі, хто мій сон порушили, тепер мені за рабів, тепер вони риби та раки, равлики та водорості, а назад їм дороги немає – не бути ним більше ніколи ані людьми, ані гномами, ані тролями, ані будь-ким іншим! Всі, хто колись мешкав у цьому селі, - і Брін тицьнув довгастим пазуристим пальцем у будиночки при воді, - тепер також мені служать… Однак давненько вже ніхто не будив мене, - а ти, нетяма Марте з Нікельброку на Норра-Ульвені, розбудив, і бути тобі відтепер і навічно моїм рабом!.. На кого б тебе обернути? – замислився Брін.

    Марте аж затрусився: ось до чого довела його марна цікавість! Буде він тепер якоюсь п’явкою в Озері, не бачити йому ніколи Ганни, Нікельброку, батечка й матусі, братиків Марті та Марту! Навіть набридлий лосось з Норра-Ульвену тепер здавався йому милим, любим і рідним!

    - Бути тобі довіку рибою слизькою! – пролунав над Озером голос Бріна, і до хлопця потягнувся довгастий жахливий палець.

    - Володарю Бріне! – заблагав Марте на весь голос, - відпусти мене додому на один-одненький день, з дружиною, батьками, братами та усім білим світом попрощатися! Я повернуся, присягаюся, дай-но мені лише один день!

    Брін розреготався рипучо, наче ропуха, заклекотів, як орел, і відповів:

    - Марте, ти, може, бовдур і нетяма, та я не такий, мене в дурні не пошиєш! Забажав прощатися – ходи, прощайся. Лишень не думай, що мене обвести кругом пальця можна. – і Брін своїм довгими суглобистими пальцями розчахнув куртку на грудях Марте і боляче тицьнув тіло гострим кігтем. Там, де кіготь прохромив шкіру, виступила крапля крові та обернулася на риб’ячу луску. А потім Брін вхопив Марте за шию, перетягнув його на берег і заклекотів зі свого острівця:

    - Як не повернешся за три дні, перетворишся на рибу там, де будеш, і доля тобі бути впійманим, засмаженим і з’їденим якимось рибалкою з Нікельброку! - і за тим острівець разом із Бріном зник під водою.

    ГЛАВА ТРЕТЯ

    Марте не чекав світанку. Він одразу чимдуж побіг додому, а дорогою без упину дряпав луску на грудях, намагаючись неї позбутися, однак нічого не вийшло: луска трималася мертво, міцніше, ніж на тій рибі, що Марте звик ловити та патрати. Марте тільки шкіру навколо луски обідрав до крові, а там, де виступала кров, миттю виникала нова луска! Марте це побачив і груди дряпати припинив, аж тут і Нікельброк замигтів за деревами. Марте щільно запахнув куртку на грудях і попрямував додому.

    Ганна зраділа поверненню Марте та зовсім не засмутилася тим, що вполювати оленя той не зміг. Ет, велике діло – дичина!

    - Головне, що ти вдома, живий і здоровий, - приказувала Ганна, осяваючи Марте променистими очима. Однак Марте, який кохав Ганну понад усе, від її поглядів зробилося вкрай сумно, хоч у вир головою! Та нащо ж у вир самому лізти, коли так чи так за три дні бути йому рибою слизькою у володіннях жахливого Бріна! І Марте заридав ридма. Ганна заходилася розпитувати Марте, та він нічого їй не розповів; гадав, у останній день з коханою дружиною краще тужити самому, аніж побиватися вдвох. І він витер сльози, щільніше стулив сорочку на грудях, поцілував Ганну та подався до річки – треба риби побільше наловити, аби Ганні легше було, коли він назавжди піде до володаря Бріна.

    Проте вночі, коли виснажений риболовлею Марте заснув, Ганна вирішила подивитися, чого це він так старанно стуляв сорочку на грудях. Як побачила риб’ячу луску, одразу збагнула: сталося з її Марте дещо незвичайне та, мабуть, жахливе! Ганна розбудила Марте та приступила до нього з розпитуваннями: що з ним трапилося на полюванні? І Марте, схлипуючи та плачучи, все їй розповів. Ганна недовго міркувала: вона міцно обняла Марте, поцілувала та сказала таке:

    - Якщо вже тобі така доля, то й мені за тобою до Бріна йти! А там побачимо: або рибами вдвох будемо, або того Бріна якось здолаємо.

    Марте впирався-впирався, а тоді бачить: не поступається Ганна, не хоче вдовою у Нікельброці лишатися, краще рибою в Озері володаря Бріна, аби разом із Марте – і край. І він погодився.

    Проте наступного ранку вирушив Марте до володаря Бріна один: замкнув Ганну в хаті, щоб за ним не пішла, та побіг до Озера. Щоправда, цього разу шлях до Озера тривав довше: адже Марте більше не поспішав назустріч дивам і чудасіям, тепер він йшов назустріч своїй гіркій долі. На другий день, ближче до вечора, дістався Марте до села на березі Озера, зайшов у хатинку край води, де колись зупинився на ночівлю, та вмостився в кріслі-гойдалці. Крісло знову зарипіло голосно та пронизливо. Здійнявся вітер, Озером пішли гуляти важкі хвилі, все воно засяяло, запалахкотіло – і з Озера знову піднявся острів, над яким височів володар Брін: ракові ноги, риб’ячий тулуб і пташина дзьобата голова.

    Марте, плачучи та здригаючись від страху, підійшов до Озера, а володар Брін вже манив його до себе довжелезним жахливим пальцем. Рибалка застиг при воді та задивився на той палець, не в змозі поворухнутися, його щоками котилися сльози, а ще він відчував, як його шкіра під одежиною вкривається холодною слизькою лускою. Володар Брін простягнув руку – просто через усе Озеро! – та схопив Марте за шию. Однак у ту мить з лісу вибігла Ганна та вп’ялася в руку володаря Бріна; вона, виявляється, побоювалася, що Марте може піти до Озера сам, і попри те, що Марте зачинив її в хаті, пішла за ним слідом. Вона вилізла через вікно та побігла до Озера, дорогою заблукала в лісі та вже не сподівалася Озеро знайти. А тоді вона почула пронизливе рипіння крісла-гойдалки, на яку сів Марте, побачила заграву за деревами і так вийшла до Озера, саме вчасно, аби призупинити жахливу справу, розпочату Бріном. Вона закричала до Бріна:

    - Або відпусти його, або бери мене замість нього, або бери нас обох! А його я тобі не віддам!

    Брін послабив пальці, і Марте гепнувся на берег, Ганна обійняла його та вкрила поцілунками його обличчя. Оце маєш! – такого володареві Бріну ніколи не доводилося бачити: щоби хтось погодився сам в Озеро лізти! Аби чого не сталося… Втім, міркував Брін, що більше слуг і рабів, то краще. І він так відповів Ганні:

    - Ні, дурепко, я його не відпущу, і тебе не відпущу, бути вам обом рибами холодними в моєму озері, і стерегти вам мій сон довіку! – і володар Брін вхопив одною рукою шию Марте, другою рукою шию Ганни та потягнув їх обох до себе.

    ГЛАВА ЧЕТВЕРТА

    Щойно пальці володаря Бріна торкнулися Марте та Ганни, вода в Озері заходила ходором, забулькотіла, застогнав вітер в деревах, а потім вдарила блискавка – просто в голову володаря Бріна! Він спалахнув, мов смолоскип, та миттю згорів ущент, зійшов на попіл, а вітер попіл підхопив і розвіяв. Марте схопився за груди – ані сліду луски!

    Марте з Ганною опинилися у воді під берегом, а вода так і кипіла довкола – стільки в ній було риб, раків, равликів, жаб та інших озерних мешканців! Це були всі ті, коли володар Брін за довгі роки перетворив на своїх слуг і рабів. І всі ці риби, раки, равлики, жаби та навіть водорості – всі вони тепер поспішали щось сказати Марте та Ганні, однак у тому галасі нічого не можна було розібрати. І Марте видерся на берег та крикнув до них:

    - Гей-но, озерний народе, хай говорить хтось один!

    Озера заспокоїлося, а на берег виповз старезний рак. Він вклонився – спочатку Марте та Ганні, потім всьому озерному народові, змахнув довжелезними вусами та промовив:

    - Дякуємо тобі, Марте, і тобі, Ганно, що визволили нас із полону-рабства. Так і треба володареві Бріну, по заслузі йому! Ми, кого він обернув на своїх слуг, знали всі його таємниці, та ані розповісти, ані вдіяти нічого не могли через Брінові чари. Він у давнину здобув владу над оцим Озером. Тисячі й тисячі людей, гномів, тролів та інших створінь з тих пір слугували йому. Його чари могло зламати лише одне: якби хтось із власної волі попросився до нього в полон, та не для того, аби догодити Брінові, не заради власної користі, а заради когось іншого. Ганна, коли ти погодилася розділити з Марте його долю, Брінові настав кінець. Дякуємо тобі, від усього нашого озерного народу – спасибі! – і рак низенько вклонився, а з Озера залунало на всі голоси: «Дякуємо! Дяка! Спасибі! Слава!»

    Гана запитала рака:

    - А ви здатні тепер перетворитися на тих, ким були, доки Брін вас не полонив?

    Рак змахнув вусами:

    - На жаль, дороги назад, у земний світ, нам нема, адже Брін полонив нас так давно, що час нашого життя вже давно минув. Якщо повернемося – то просто в могили… Гноми та тролі – оці живуть довго, мабуть, дехто з них все ще може знову стати гномами й тролями, кому ще лишився час життя в земному світі. Та й з людей дехто, можливо, забажає на сушу, хоч і в могили. – І справді, певна частина озерних мешканців скупчилася під берегом і заволала:

    - Гномами! Тролями! Людьми! В землю!

    Рак вів далі:

    -Прадавнє закляття дозволяє тому, хто здолав Бріна, звільнити його полоняників, - однак не гайте часу, Марте та Ганно, ваша влада над нами та нашою долею закінчиться зі сходом сонця!

    Тоді Марте промовив:

    - Хто хоче бути гномами – будьте гномами! – і з цими словами з води вигулькнули голови та плечі гномів. Борсаючись та відсапуючись, гноми повилазили з води, вклонилися Марте, Ганні та усім, хто залишився в Озері, та вчвал порозбігалися – адже гноми завжди кудись поспішають!

    - Хто воліє бути тролями – будьте тролями! – вигукнув Марте, а з Озера полізли тролі. Вклонилися мовчки та подалися в лісові хащі слідом за гномами – певно, і в них справ назбиралося, доки скніли в полоні жорстокого Бріна!

    - Всі решта, хто хоче знову бути тим, ким був до полону, - будьте тими, ким були раніше! – гукнув Марте, і з Озера повиринали такі істоти, про яких навіть у казках не розповідають. Вони вклонилися Марте, Ганні та озерним мешканцям, а потім – розбіглися, розлетілися, розповзлися, пострибали – хто куди.

    - Ті, хто воліє вийти з води та спочити в землі, – ваша черга! – сказав Марте, і ще частина озерного народу зникла.

    У воді під берегом лишилися дві риби. Вони звернулися до Марте та Ганни:

    - Колись дуже-дуже давно ми були людьми та мешкали в оцьому селі над Озером – тоді воно називалося Лісове. Потім звідкілясь прийшов Брін та перетворив нас на риб, обернув на рабів. Час нашого людського життя вже вичерпався, але ми не бажаємо спокою в могилах. Ми кохали одне одного колись давно, кохаємо дотепер і хочемо залишитися в Озері, разом і назавжди.

    Ось тут Марте клацнув пальцями та сказав тим рибам:

    - А що як вам обернутися на русалоньок? Брін казав, що ніяких русалок у світі не існує, отже, ви могли би стати першими та єдиними, та мешкати ось тут, в Озері. А ми з Ганною подбаємо, аби ніхто вас не турбував, - певно, Марте своєї пристрасті до дивовиж і чудасій так і не позбувся, навіть після пригоди з володарем Бріном!

    Риби перезирнулися та відповіли:

    - Згода, хай буде, як ти хочеш. Ми кохаємо одне одного – нехай русалоньками, аби разом.

    І Марте вигукнув:

    - Ви, хто згодився лишитися русалоньками в цьому Озері, – будьте русалоньками! – і з цими словами Марте риби справді перетворилися на русалок. А тут і сонце зійшло – і в першому його промінні русалоньки сплеснули хвостами та зникли під водою.

    Марте з Ганною повернулися до Нікельброку та зажили звичайним життям рибалок. В них народилися діти, потім онуки, потім праонуки – і нині в Нікельброці є ціла вулиця, на якій мешкають нащадки Марте та Ганни.

    Багато часу спливло з тих пір, коли Марте втрапив у лапи жорстокого володаря Бріна, а люди в Нікельброці і нині ведуть таке життя, як тоді. Вони рибалять, патрають рибу, солять, в’ялять, коптять та везуть на ярмарок у Ейнесунд. До Озера ніхто з нікельброкців і досі не ходить, однак зовсім не через його прикру славу. Марте з Ганною про те подбали, і тепер у Нікельброці всім відомо, що те озеро – мертве, немає в ньому жодної рибини, а нащо рибалкам отаке озеро? – от і не потикається туди ніхто.

    А якщо який зайда, гном, троль або людина, на ярмарку в Ейнесунді розмову про русалоньок заведе – того нікельброкці на кпини візьмуть: адже всім достеменно відомо, що ніяких русалок не існує, кому як не рибалкам про таке знати?

    Ось так у Озері в околицях Нікельброку з’явилися русалоньки – а деінде їх, мабуть, і справді не знайдеш, хоча присягатися в тому не можна: такому, як Брін, віри не ймуть. Ті русалоньки досі живуть собі в Озері під Нікельброком, тихо й мирно, ніхто їх не турбує, адже про них ніхто й гадки не має. І ви також нікому не розповідайте, добре?

    2015-2017

    ПРИМІТКИ:
    Невідники – рибалки, які ловлять рибу за допомогою неводу - великої рибальської сітки.
    Забродчики – рибалки, які ловлять рибу неводом, волоком, іншим подібним знаряддям. Волок - невелика сітка з матнею для ловлі риби на неглибоких місцях.
    Ятери (однина «ятір») – риболовне знаряддя типу пастки (сітка, натягнута на обручі), що його встановлюють на дно водоймищ.
    Віконниця - дерев'яний або металевий щит з однієї або двох стулок для прикривання вікна.

    "Сказки прежних времен"
    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  11. Рождественская песнь
    Наша школа стоит в центре Киева, на шумной оживленной улице, в самом ее начале, которое упирается в перекресток трех дорог, одной площади и двух веток метро. Однако здание школы ловко упрятано во дворах, и только посвященный, глядя от школьного порога сквозь арку ближайшего дома, скажет с уверенностью, что за улица там пролегает.

    День сегодня рабочий, и до конца его еще довольно далеко; тем не менее, в школу стягиваются родители. Причина вполне уважительная: начальные классы представляют спектакль «Рождественская песнь». А на улице серо, тепло, снега нет совсем, и лица у прохожих непраздничные. Нет, ничего, ничего в целом городе не напоминает о Рождестве!

    Родители стекаются в обширный актовый зал на втором этаже школы. На улице было сумеречно, а в зале темно. В каждой из множества люстр под пятнистым потолком тлеет по одной немощной лампочке, и тусклый желтый свет только сгущает темноту. Родители рассаживаются на обитых красным дерматином стульчиках, сцепленных обоймами по четыре.

    Вдруг распахиваются двери, обе створки настежь! – и в зал влетают мальчики и девочки в белых одеяниях, с крыльями и нимбами, очевидно, это ангелы и прочее небесное воинство. Ангелы с дикими криками носятся по залу и задирают друг друга.

    Следом степенно входит завуч. Она делает рукой только одно краткое движение, и родители моментально освобождают первые ряды. Завуч одобрительно кивает, ловит сразу двух пролетающих мимо ангелочков, треплет вихрастые макушки и оправляет их нимбы и крылья. Не отрываясь от этого дела, завуч делает внушение зрителям:

    - Наши актеры очень волнуются. Не пугайте их аплодисментами. По залу не ходить, по телефонам не разговаривать! – Родители судорожно выключают телефоны и прячут их в карманы и сумки. – Подождите, через минуту начинаем. – Завуч выходит, а юные актеры скрываются в кулисах.

    В части зала, занятой родителями, устанавливается тишина, наполненная шорохами, стуками и шепотами. Одна из обойм красных стульев занята тощим второклассником; он никак не может там устроиться, вертится и производит разнообразные звуки. Этот шум будет сопровождать весь спектакль.

    По школьному двору бродит порывистый ветер; видно, как он трясет и раскачивает ветки то одного дерева, то другого. Потом ветер подлетает к школе, и тогда начинают подрагивать, вибрировать и постукивать стекла в окнах, а в окне появляется и опадает, словно пламя медленного костра, полотнище флага, который висит над входом в школу, прямо под окнами зала.

    На сцене уже стоят декорации: пушистая искусственная елка в клочьях ваты и какое-то сооружение, очень похожее на парижскую триумфальную арку, только украшенную фигурками верблюдов. Наконец, на сцене появляются актеры. От резвости и дикости ангелов не осталось и следа – на сцене они смирные, сосредоточенные и даже печальные. Только один ангел улыбается до ушей – и так по-настоящему светло и радостно улыбается, что всем и сразу понятно: да, это – Рождество, Христос рождается, слава в вышних Богу, на земле мир и в людях благоволение! В сумеречном зале заметно светлеет.

    Начинается действо. Сосредоточенность ангелов и пастухов нарастает и даже иногда достигает степени угрюмости. Пастухи сидят у костра, обнимая пенопластовых овечек. Ангел – тот самый, радостный, – появляется возле них и звонко приветствует их словами:

    - Добрий вечір добрим людям, хай вам щастя завжди буде!

    Пастухи нестройно и мрачно отвечают ему по-русски. Ангел, продолжая широко улыбаться, тоже переходит на русский язык. То ли так задумал режиссер, то ли случайно вышло, но вот так выясняется, что Божьи вестники говорят по-украински.

    Волхвы бесподобны. Они появляются на сцене, с неподражаемым достоинством воздевая руки горе, говорят короткие торжественные слова («…чтобы преклонить колена сердец наших перед Господом нашим…») и исчезают, такие же таинственные, какими были, вероятно, и волхвы настоящие.

    Наконец, на сцене появляется второй персонаж, столь же радостный, как и Рождественский ангел. Это разбойник; он весело отнимает у одного из угрюмых пастухов дары, приготовленные новорожденному Иисусу, съедает их и немедленно и очень радостно раскаивается в содеянном. Разбойник, перемигиваясь с веселым ангелом, вприпрыжку отправляется поклониться Христу. И грабеж, и поедание даров (настоящие сыр и хлеб), и последующее раскаяние, и вообще все получается у него так жизнерадостно и задорно, что зрители начинают испытывать к нему симпатию задолго до его раскаяния.

    «Песнь» отзвучала и подходит к концу. Все актеры выстроились на сцене и звенят рыбацкими колокольчиками. Финальный аккорд дает тощий второклассник в зале, обрушиваясь на пол и обрушивая вместе с собой всю свою обойму из четырех стульев. Внимание актеров немедленно переносится на это выдающееся событие, однако ненадолго – завуч и священник выносят подарки для артистов, и они тут же обступают взрослых и тянут к ним ладошки.

    Ко мне подбегает один из волхвов, обнимает за шею, лезет на руки и отдает только что полученную от священника шоколадку:

    - Папа, я такую не ем, ты съешь. А вот эту я ем! - и тут же запихивает ее целиком в рот. Рядом возникает тот самый радостный ангел, я показываю ему большой палец:

    - Молодец, хорошо сыграл!

    Волхв, губы и руки которого измазаны шоколадом, с гордостью и очень важно сообщает:

    - Это мой лучший друг! – Ангел в ответ на это заявление кивает с чрезвычайно серьезным видом. Сказать он ничего не может, его рот тоже набит шоколадом.

    Но вот с угощением покончено, и мы спускаемся в обширный холл. Ангел и волхв быстро преображаются в обычных первоклассников, отягощенных непомерными ранцами. Они прощаются, я отбираю у волхва его ранец, и мы идем домой.

    На улице – все те же сосредоточенные лица, серость, неуместное тепло, снега нигде ни крошки; всё на улице по-прежнему, а все равно как-то по-другому. Мы идем не спеша, волхв тараторит без умолку, сообщает свои школьные новости; я слушаю, киваю и тихонько напеваю про себя:

    - Добрий вечір… добрим людям… Добрий вечір… добрим людям…

    2015; редакция 2017


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  12. Сопротивление сердца
    Жил-был когда-то мальчик по имени... впрочем, его имя для этой истории не имеет никакого значения, ведь такое могло произойти с кем угодно. А знать о том мальчике нужно вот что: был он непослушным.

    Итак, жил-был непослушный мальчик. Он не слушался ни мамы, ни папы, ни бабушек-дедушек, ни теток с дядями, ни всех прочих родственников, ни воспитателей в детском саду или просто людей старше годами, - никогда, ни за что, ни при каких обстоятельствах.

    Мальчик был настолько упрям в своем непослушании, что измучанная семья иной раз прибегала к хитрости. Ему строго-настрого запрещали что-то или, наоборот, настойчиво о чем-то просили, на самом деле желая, чтобы он все сделал наоборот – потому что обычно он поступал именно «наоборот». Но этот отчаянный обман, пусть и вынужденный, вызывал у родителей мальчика жгучий стыд. А еще они опасались, что в его и без того своевольной голове воцарится полный беспорядок, а все «хорошо» и «плохо», «можно» и «нельзя» перепутаются навсегда. Поэтому таким образом родители добивались чего-то от мальчика всего лишь раз или два за всю его непослушную жизнь.

    Пока мальчишеское непослушание оставалось горем семьи, его как-то терпели. Но когда мальчик пошел в школу, мириться с ним стало невозможно. Мальчуган не слушался ни учителей, ни заместителей директора, ни самого грозного директора школы; со всеми он обходился без малейшего почтения. Он не обращал внимания даже на школьных вахтеров и уборщиц, которых прочие первоклассники боялись до головокружения. Семья непослушного мальчика буквально истлевала от стыда, но поделать с ним ничего не могла.

    И вот однажды мама решительно взяла непослушного мальчика за руку (он, конечно, сопротивлялся и вырывался, словно дикий кот) и отвела его к Волшебнику, который жил по соседству. Волшебник взглянул на ребенка и сразу же сказал:

    - Братец, с тобой все ясно. У тебя в сердце живет дракон. Пока это все еще детеныш дракона, однако он может вырасти в огромного зверя. Надо прекратить его кормить, а еще лучше – совсем избавиться от него. А не то он вырастет и сожрет и твое сердце, и тебя самого.

    Мальчик слушал Волшебника с недоверием, и еще до того, как тот закончил говорить, он выкрикнул:
    - Нет в моем сердце никакого дракона!

    Волшебник засмеялся таким ласковым мелким смехом, словно орешки по полу рассыпал:
    - Такие драконы, мой милый, норовят пробраться в каждое сердце. Если дракона подкармливать, он приживется и вырастет большим. Если его не кормить, он останется маленьким и хилым, почти безвредным, а если погнать его, то и вовсе уйдет подыскать себе другое сердце, послабее... А ты, я вижу, своего дракончика хорошо кормишь.

    Мальчик нахмурился:
    - Кормлю? Чем это я кормлю дракона? Никогда я никакого дракона ничем не кормил!

    Волшебник всплеснул руками:
    - Да еще как кормишь! Иначе бы мама тебя сюда не привела – мамы деток ко мне приводят, когда их охватывает самое черное отчаяние... Драконы питаются непослушанием, дрянными делами и злыми словами. А ты, милый мой, ты – послушный мальчик? - и Волшебник ласково поглядел на мальчика сквозь смешные круглые очки, сидевшие на самом кончике носа.

    Мальчишка раскрыл рот, чтобы ответить, но тут в разговор вмешалась мама:
    - Уважаемый господин Волшебник, я не уверена, что мы сами справимся с драконом. Нам бы от него избавиться… Можно это устроить? Вы нам поможете? Избавите от дракона?

    Волшебник так ответил маме:
    - Ну, что же, это, конечно, можно. Только вот какое дело: избавиться от дракона должен он сам, - и Волшебник кивнул на мальчика. - Прямо сейчас идите на улицу. Там вы, мама, стукнете его легонько по спине между лопаток вот этим волшебным устройством, - и он добыл из складок своей мантии и протянул маме деревянную лопаточку, вроде тех, которыми пользуются повара. – Стукнете и при этом скажете: "Дракон, выходи!" А ты, дитя, как только увидишь перед собой дракона, прихлопни его, как комара, вот так, - и Волшебник звонко хлопнул в ладоши. - А теперь все, ступайте! Некогда мне! Безумно занят! Всего наилучшего!

    Мама вывела сынишку на улицу и попыталась повернуть его к себе спиной, однако тот не давался и кричал во все горло:
    - Не буду! Не хочу! Нет!

    В конце концов, когда он кинулся наутек, мама изловчилась, стукнула его легонько лопаточкой по спине и крикнула: "Дракон, выходи!"

    Мальчик со смехом отбежал от мамы и ее лопаточки на безопасное расстояние, остановился и хотел показать маме «нос», только вдруг стало совсем не до того. Ведь у него прямо из груди выпрыгнул красный дракон! – совсем маленький, не крупнее малярийного комара, но совсем как настоящий: с крыльями, хвостом, тремя зубастыми головами и когтистыми лапками.

    Мальчик испугался не на шутку: еще бы, носить в сердце такое чудовище! И он бы, конечно, сделал то, что велел ему Волшебник, и прихлопнул бы дракона, тем более, такого мелкого, но… Уж так он привык к своеволию и непослушанию, что послушание казалось ему пострашнее дракона – тем более, такого мелкого! И мальчик спрятал руки за спину, и дракончик тут же прыгнул обратно к нему сердце, исчез, как будто и не было его. А мальчик с самым независимым видом зашагал вслед за мамой: не так, чтобы мама подумала, будто он идет с ней, но и не так, чтобы пройти мимо собственного дома. Однако для виду он все-таки хлопнул в ладоши, чтобы мама не приставала к нему с расспросами.

    Но расспросов и не понадобилось: мальчик по-прежнему никого не слушался, и потому дома все поняли, что дракон все еще находится в его сердце. Однако теперь и самому мальчику приходилось несладко: когда он узнал о драконе в своем сердце, да еще и увидел его собственными глазами, непослушание превратилось в наказание – и не только для его родных и учителей, но и для него самого.

    Всякий раз, когда он выкрикивал свои любимые слова «НЕ ХОЧУ! НЕ БУДУ! НЕТ!», он чувствовал, как дракон в его сердце растет. И с каждым «НЕТ! НЕ ХОЧУ! НЕ БУДУ!» дракон вгрызался все глубже и больнее в сердце мальчика. Теперь он был уверен, что все эти «НЕТ! НЕ ХОЧУ! НЕ БУДУ!» выкрикивает сам дракон, чтобы откусить еще немного от мальчишеского сердца.

    И однажды мальчик не выдержал этой муки и сам побежал к Волшебнику. Заливаясь слезами и дрожа от волнения, он рассказал Волшебнику, что не послушался его совета и не прихлопнул дракона. А теперь дракон в его сердце творит все, что хочет, и это очень больно и страшно. «Умоляю, умоляю, господин Волшебник, прогоните дракона!» - повторял мальчик, ухватившись за руку Волшебника. А тот только руками развел:
    – Увы. Не могу изгнать чужого дракона. Своего дракона каждый кормит сам и побеждает тоже сам.

    Тогда мальчик попросил Волшебника дать ему хотя бы новую лопаточку, чтобы кто-нибудь стукнул его по спине и крикнул «Дракон, выходи!» И на это Волшебник снова только руками развел:
    – Э, нет, лопаточку ты уже использовал. Да и дракон твой на щедром корме так вырос, что его теперь не то что лопатой, его теперь экскаватором не прогнать!

    Мальчик принялся молить Волшебника о помощи. Теперь он был готов на все, лишь бы избавиться от дракона! И тогда Волшебник вытащил из-за шкафа длинный и узкий черный сверток и подал его мальчику. Сверток был таким тяжелым, что тот едва удержал его. А Волшебник сказал:
    – Твоего дракона теперь можно одолеть только этим мечом. Но меч будет полезен, только если ты сам захочешь избавиться от дракона – захочешь всем своим сердцем, сколько у тебя его еще осталось!

    Мальчик развернул черную плотную ткань и обнажил меч – и в лучах лампы, которая стояла среди древних книг и диковинных приборов на столе Волшебника, оружие сверкнуло, точно молния. Мальчик не без труда взмахнул мечом и воскликнул:
    – Я хочу изгнать дракона! Я стану свободным!

    А тогда Волшебник сказал ему:
    – Сегодня же вечером ступай на пустырь за школой. Ты должен быть там один – дождись, пока остальные ребята разойдутся по домам, и тогда обнажи меч и вызови дракона на поединок. Если ты вправду хочешь освободиться от него, он примет твой вызов. Если желание твое окажется слабым или неискренним, дракон останется в твоем сердце, и скоро у тебя даже мысли не возникнет от него избавиться. Дракон сожрет твое сердце, а ты всю жизнь будешь служить тому, что воцарится в твоей груди: драконьим злобе, ненасытности и жестокости.

    Вечером, когда в небе появилась первая звезда, мальчик вышел на пустырь за школой, а там уже никого не было. Он колебался: ему и страшно было сразиться с таким зверем, и еще – какая-то мощная, неспешная, холодная мысль заполнила его голову, сдерживала его движения, шептала без слов, но убедительно и властно: «Не делай глупоссстей, вмесссте мы сссильнее…». Собрав всю свою волю в кулак, мальчуган извлек из свертка меч, взмахнул им и крикнул:
    – Дракон, выходи на бой!

    Дрожащий голос прозвучал над пустырем едва слышно, жалобно, даже смешно, но дракон немедленно вышел из груди мальчика! Это было ужасно больно – мальчику даже показалось, что все его ребра сломаны, ведь дракон оказался огромным! Непонятно, как вот такое чудовище помещалось в маленьком детском сердце! Дракон зарычал в три горла, дохнул огнем в темное небо и медленно произнес:
    – Попробуй сразиться со мной, жалкий ничтожный дурачок!

    Мальчику застыл на месте от ужаса, однако впустить этого зверя обратно в сердце было еще страшнее. И он поднял меч над головой и бросился на врага.

    Для дракона такой враг – игрушка. Он издевательски хохотал, уклоняясь от меча, взлетал, подпрыгивал, дыша огнем во все стороны, а мальчик никак не мог его ни уколоть, ни ударить. А меч становился тяжелее с каждой секундой; мальчик едва мог им взмахнуть, когда дракон приближался.

    И вот руки мальчика больше не смогли поднять оружие; ноги его подломились, и он рухнул на колени перед драконом и уронил меч на землю. Дракон захохотал, приблизился к и прорычал мальчику прямо в лицо, обдавав огненным дыханием:
    – П-о-о-о-о-к-о-о-о-Р-Р-Р-Р-Р-и-и-и-с-ь м-н-е-е-е!

    Мальчик уже не мог сражаться, но и сдаться он тоже не мог. Нет, только не это! Слезы катились из его глаз, однако он крикнул дракону:
    – Никогда!

    Дракон отпрянул, вдохнул полную грудь воздуха и зарычал так, что в окнах школы жалобно зазвенели стекла:
    – Поокооо-Р-Р-Р-Р-Р-ись или у-м-Р-Р-Р-Р-Р-и-и-и-и!!!

    Мальчик закрыл глаза: он понял, что сейчас все кончится. Ну и пусть, только бы не сдаваться дракону! И он тихо, но решительно прошептал в огненные глаза и пламенные пасти зверя:
    – Никогда.

    И тут крохотная звезда в черном небе над пустырем вспыхнула ярче солнца. От нее протянулся луч света – ослепительный и узкий, как бабушкина вязальная спица. Этот луч пронзил дракона насквозь, чудовище завизжало и обрушилось на землю, стремительно уменьшаясь и сморщиваясь, пока не стало размером не больше малярийного комара. А потом свет звезды коснулся мальчика, и тот ощутил в своем сердце ласковое тепло, а в руках – силу. Его слезы высохли, он встал с колен и – ШЛЕП!!! - прихлопнул дракона ладонями, как насекомое. А луч звезды уже ушел обратно в небо, прихватив с собой и меч Волшебника, а звезда стала такой же, как и все прочие звезды, - мерцающая точка в черном небе.

    Мальчик постоял немного, глядя в небо, и пошел домой. Он никому не рассказал о своей битве с драконом, но этого и не требовалось. Перемену в нем заметили все, однако тактично удержались от расспросов.

    И с тех пор мальчик зажил, как и все прочие мальчики: он, бывало, и озорничал, но знал меру шалостям, а радости находил не в злых проказах и безобразиях, которыми питаются драконы, а в хороших книгах, веселых играх и добрых друзьях. Драконы таких детей обходят десятой дорогой: ведь эти звери интересуются только сердцем, в котором есть чем поживиться.

    А если какой-то особо настырный дракон начинает присматриваться к детскому сердцу, достаточно сказать ему твердо и уверено: «Прочь!» – И он немедленно отступит, потому что все такие драконы трусливы и не выносят сопротивления сердца.

    2015; редакция и перевод с украинского 2017

    "Опір серця"
    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  13. Ваше здоровье!
    Холодно, не правда ли, отчаянно холодно сегодня! Звезды в небе мерцают таким колючим светом, что всякому ясно – мороз крепчает. На улице – никого; вы заметили? - за весь вечер мимо этого окна прошагал всего только один прохожий, клонясь навстречу ветру и придерживая шляпу рукой, а вторую глубоко упрятав в карман пальто. И куда только ему понадобилось в поздний и столь ненастный час? Видно, какая-то беда выгнала его из дому, заставила уйти на мороз и ветер от теплых печных изразцов, на которых так славно машут крыльями опрятные синие мельницы, и так широко улыбаются пузатые мельники, приобняв за плечи веселых дородных мельничих, а мальчуганы в курточках и деревянных башмаках тонкими хворостинками гонят гусей на пруд… – Точь-в-точь такие же синие мельницы, мельники, мельничихи, мальчики и гуси были когда-то и на моей печи… Помоги, Господи, этому человеку в его нужде и не оставь нас всех, грешных, своей милостью, и ныне, и присно, и вовеки веков!

    Ах, простите, простите мои манеры, я не представился, теперь так редко удается поговорить с кем-то. Позвольте представиться, я – патер Шлихт! Впрочем, теперь уже просто Шлихт. Простите, что вы сказали? А, очень приятно! Славный это кабачок, не правда ли? Вы позволите? Ваше здоровье!

    Да, мороз теперь нешуточный, а ветер так и пронизывает ледяным дыханием. Он еще в ноябре унес последние листья с деревьев, и теперь ему остается лишь раскачивать фонари, которых на этой улице, да и во всем городе не так уж много, срывать шляпы с прохожих да еще рвать с веревок белье, развешенное хозяюшками на просушку. Вон, вон, во дворе через улицу, видно сквозь распахнутые ветром ворота: какая-то нерадивая прачка оставила ветру и простыни, и рубашки, и юбки, и брюки, и целую стаю черных носок и чулок! – и верно, стая, из которой многих пар не досчитаются завтра! На ветру они так размахивают своими черными крыльями, столь похожими на вороньи, что и впрямь напоминают стаю черных воронов, которых какая-то сила нанизала на веревку, и теперь они, бедные, пытаются улететь, и взмахивают, и бьют широкими крылами, и тянут шеи в ночное небо, поблескивая черными глазами, и разевают черные клювы, и выкликают свое горькое «КАРРР!!! КАРРР!!!» Но никак не одолеют сковавшие их чары, не сорвутся с веревки, не улетят, чтобы найти какой-нибудь приют в такую страшную ночь! Но что это?! И впрямь слышится «КАРРР!!! КАРРР!!!» – Да ведь этого не может быть; ведь это я сам, только что, своим воображением наделил эти клочки материи сходством с воронами, и потому только услышал голоса воронов! Нет, этого совершенно не может быть, и потому этого – нет! Верно, это какая-нибудь несчастная замерзшая ворона кричит на крыше от тоски и голода!

    Вот что такое наваждение, скажу я вам, вот что такое колдовство, магия и прочие чернокнижные дела; нет других чар, кроме тех, которые человек наводит на себя сам! - а уж в этом-то деле люди всегда были умелыми и сноровистыми. Померещится что-то, покажется, пригрезится, почудится, послышится – а человек и додумает, и добавит, и досочинит, и такого наплодит его невежественная фантазия, что хоть святых выноси, а иной раз и вовсе следует взять на себя грех и стукнуть такого фантазера по его глупому лбу, чтобы ни себя, ни других не смущал нелепыми выдумками!

    Впрочем, я человек честный, правдивый, мне по сану положено; и потому должен я рассказать вам одну историю, которая, верно, и заставила меня увидать сейчас птиц вместо черных чулок и даже услышать их карканье… Да, вот и объяснение нашлось! – ничего бы мне не показалось, если бы когда-то давно не рассказал мне эту историю некий приговоренный к смерти, которого мне довелось исповедовать. Ну да, я ведь священник, хоть и заштатный; мне приходилось выслушивать последние слова людей, которые по возрасту, от болезни или по приговору суда отправлялись на тот свет. И уж поверьте мне, всякого я наслушался от таких людей, и не бывало, чтобы мне лгали в такие минуты, но вот такой невероятной истории я не слышал никогда! Иной раз я даже думаю, что тот человек выдумал ее, чтобы перед смертью себя позабавить и надо мной посмеяться; а может, услышал ее от кого-то и решил мне передать, чтобы смутить, сбить с толку, запутать по своему обычаю? Не знаю! Не знаю! Теперь уж я ничего не знаю! Ваше здоровье!

    …– Патер, выслушайте меня! – сказал мне тот несчастный. Я-то слушал его уже целый час, и было бы удивительно, если бы он призвал меня слушать его как-то иначе, по-особому или еще раз с самого начала. Однако дело было в другом – он произнес это «выслушайте меня» таким голосом, что мне стало не по себе. Я понял, что сейчас он доверит мне свою тайну, возможно, страшную, а может, и вовсе пустяковую, вроде тех заблуждений, которые занимали сумеречные умы моих прихожан. Видимо, тайна эта, какова бы она ни была, лежала у него на душе камнем, и сейчас, когда до казни остались считанные часы, он не мог отправиться на плаху с таким бременем.

    – Патер, выслушайте меня! – повторил он и немедленно принялся рассказывать свою историю, торопясь, захлебываясь и уж совсем не обращая внимания на то, слушаю ли я его или нет. И вот что он рассказал.

    «Судили меня и приговорили к смерти, да только вовсе не за те заслуги, за которые следовало. Но этот суд, наверное, не принял бы моего признания в таких делах, и не смог бы назначить никакого наказания, да и казнить за такое здешнему заплечных дел мастеру – нет, не по плечу ему! Потому обращаюсь к вам, патер: полагаю, смерть от руки палача окажется напрасной и не послужит к оправданию и искуплению моих истинных земных дел, а наоборот, избавит меня от настоящей кары.

    Я рос у достойных родителей; отец моей славился умом и рассудительностью, а матушка – благонравием и домовитостью. Их уважали все соседи и часто обращались к ним за советом и помощью, а они никому не отказывали. А вот мы с братьями – нас было трое – уродились совсем другими; шумные, взбалмошные, драчливые, нерадивые в науках и ленивые в труде, мы целыми днями только и делали, что искали себе развлечений, и все каких-то злых и жестоких. Мы разоряли птичьи гнезда, дразнили собак до бешенства, похищали у белок детенышей, а у людей – часы, украшения и деньги. Нас родители и корили, и поучали, и наказывали – и все без толку. Сколько матушка пролила слез над нашими головами! Сколько мудрых слов сказал нам батюшка, сколько боли сердечной было в его словах! Но мы только смеялись в ответ.

    Скоро нас была уже целая стая – словно судьбой так было устроено, что все наши сверстники оказались такими же негодяями, какими были мы с братьями. Теперь от наших шалостей и проказ житья не стало никому – мы превратились в настоящее бедствие округи. И развязка, в конце концов, наступила: однажды мы отправились в разбойничий налет на соседний поселок и взяли с собой малолетка, совсем еще желторотого несмышленыша; он из того налета не вернулся – погиб. И нас всех – а нас была добрая сотня! – нас всех изгнали из наших семей и из нашей округи, навсегда, под страхом смерти.

    А нам и горя не было! Подумаешь! – и мы беспечно отправились, куда глаза глядят, поискать себе новых забав, приключений и какой-нибудь настоящей добычи. И очень скоро нам такая добыча подвернулась. Мы заметили в лесу женщину – она шла по тропинке и заговаривала с каждым встречным деревом и кустом. Ну, в этом-то для нас нет ничего удивительного; мы и не удивлялись, а сразу решили ту женщину принять в нашу любимую забаву. Мы прислушались к тому, что она говорила деревьям, – а она все спрашивала о каком-то мальчике, вот такого росточка (она показывала рукой невысоко от земли), со светлыми волосиками и голубыми глазами. Он убежал от нее в лес и заблудился, дурачок! – а может, и совсем пропал, волки его сожрали, это в лесу очень просто!

    Мы-то прекрасно знали, что зря она тут ходит и спрашивает – не было здесь никакого мальчика, уж мы-то его бы заметили и такой возможности не упустили. Да и эту возможность упускать было грех! – и мы принялись выкликать «ТАМ! ТАМ! ТАМ!» – как бы подсказывая женщине, где искать ее потерю. Она, как только услышала «ТАМ!», немедля кинулась в указанную нами сторону; а мы, поманив ее в одном направлении, начинали выкликать «ТАМ! ТАМ!» с другого места, заставляя ее бегать туда и сюда по лесу без всякого толку – ведь мальчишки в лесу не было, а это была всего лишь игра, в которую она сама так охотно согласилась поиграть! И вот так мы завели ее в такие дебри, из которых ей уж было никак не выбраться – она это поняла, только когда из сил совсем выбилась; меж тем в лесу уже начинало темнеть. Женщина села под деревом и заплакала, все поминая этого мальчика: «Сыночек! Сыночек!» - причитала она, глупая, а ей-то было самое время о себе подумать!

    Тем временем вернулись наши разведчики и доложили, что мальчик все-таки в лесу был – он заблудился совсем недалеко от своего дома, что называется, в трех соснах, только совсем в другой стороне, не там, где его разыскивала мать. Недолго думая, мы отрядили нескольких из нас, чтобы принять в забаву и мальчишку; выкликая «ТАМ! ТАМ!», к нему устремились наши отпетые сорвиголовы – и уж они-то, будьте уверены, позабавились с ним на славу!.. А мы тем временем стали настойчиво кричать женщине, которая в изнеможении сидела под деревом и плакала: «ТАМ! ТАМ! ТАМ!» – и она нашла в себе силы встать и пойти на наш зов, хотя, наверное, уже понимала, что все это – игра, да и только. И так мы водили ее по лесу, пока совсем не стемнело; и всю ночь мы не давали ей спать, выкликая «ТАМ! ТАМ!», и весь следующий день тоже преследовали ее, дразня обещанием и надеждой – пока она вконец не измучалась и не упала на землю без сил… Славная получилась забава! Отличная добыча, славный пир!

    Да, патер, знайте: мы были вороны! – верьте мне или нет, но все мы – и мои родители, и мои братья, и я сам, и все члены нашей разбойничьей стаи были черными воронами!

    Уже на следующий день на лес обрушился невиданный холод. Стужа сковала нас, как вот эти кандалы на моих руках и ногах; мы не могли не то что летать, мы не могли пошевелиться, кровь стыла в наших жилах, мороз пробирал нас до самых сердец – и он лютовал до тех пор, пока все мы, один за одним, не попадали с ветвей на стылую землю, как созревшие плоды. И вот тогда над нами зазвучал голос:

    – Вы преступники, и вам надлежит понести кару за ваши злодеяния. Убивать не стану, да и смерть будет малым для вас наказанием. А посему быть всем воронам этой стаи, кроме одного, на веки вечные прикованными к этому дереву невидимым узами, и никакая сила не сможет вас освободить или убить. А одному из вас повелеваю принять человечье обличье, и всякий час надлежит ему подходить к тому дереву и пугать воронов!

    Вот так я стал человеком – и мало радости быть человеком, патер, если вся его жизнь только в том и состоит, чтобы ходить вокруг дерева, на котором томятся в неволе его товарищи-вороны, кричать на них и кидать в них палками и камнями! А они, горемыки, и знают, что я их брат-ворон, и что все это так подстроено, а поступить иначе не могут, такой уж вороний обычай! Хлопают и бьют черными крыльями, рвутся с ветвей в небо, тянут шеи, разевают клювы и кличут «ТАМ! ТАМ!» – и никак не могут оторваться от ветвей и улететь! Бьются и полощутся, словно черные тряпки под ударами жестокого ветра! А сам я – только обличьем человек, а в душе как был, так и остался вороном, потому и мне на мои же крики тоже хотелось сорваться и улететь в небо!

    Так и текли годы, в бесконечной пытке, посланной нам неведомо кем; год шел за годом, и прошло их так много, что мы им и счет потеряли. И вот однажды шел по тому лесу человек; он увидел, как я кричу на воронов и швыряю в них камнями, а они бьют крыльями и рвутся в небо, пытаясь улететь с дерева, да все без толку. Тогда он подошел ко мне и спросил, зачем я так издеваюсь над несчастными птицам. Тут-то мне бы и рассказать ему правду, и раскаяться в своих провинах, но не было у меня тогда в душе никакого раскаяния! За годы своей чудовищной службы я так озлобился и обозлился на весь белый свет, так его возненавидел, что готов был его склевать, как падаль, если бы только мог!

    И я рассказал ему историю, в которой было намешано немного правды, много лжи и достаточно недомолвок; выходило, что нас пленил злой чародей за то, что мы хотели помочь женщине, которая искала в лесу заблудившегося мальчика. Нас он приковал к этому дереву, обратив моих братьев в черных воронов, меня приставив к ним мучителем, а женщину с ее сыном заманил и запер в своей пещере для каких-то своих чародейских надобностей, наверняка – недобрых и зловещих. Вот если бы только какой-нибудь добрый человек ненадолго занял мое место под деревом и нес мою службу, пока я отыщу ту женщину и ее сыночка и освобожу их, то мы все получили бы свободу от чар, а его щедро наградили, потому что в прежние времена припрятан нами в этом лесу клад.

    И человек тот согласился занять мое место и нести мою службу – а я наказал ему пугать моих братьев-воронов как следует, чтобы чародей не заподозрил, что я вырвался из его плена. А я и впрямь ощутил свободу – как только тот человек произнес «согласен», с меня словно путы спали, кандалы с ног свалились! Если бы у меня тогда были вороновы крылья, а не руки, я бы улетел оттуда, чтобы никогда не возвращаться. Но крыльев у меня не было, я получил только свободу, но не свой прежний облик, и потому от своих братьев-воронов и того глупца я ушел человеком – и, провожаемый криками «ТАМ! ТАМ! ТАМ!», ушел навсегда.

    Это я так думал, что ухожу навсегда, – потому что возвращаться к тому дереву, у которого я провел в заточении несчетные годы, я совсем не хотел и вовсе не собирался. Однако недалеко я ушел! На лес вновь обрушилась неслыханная стужа. Мороз сковал меня, как когда-то давно, как вот эти кандалы на моих руках и ногах; я не мог ни шагу ступить, ни шевельнуться, а от холода все мое тело просто кричало от боли! Кровь застывала в жилах, мороз пробирал меня до самого сердца – и он лютовал, пока не сковал меня так, что я рухнул на стылую землю, как подрубленная березка. И вот тогда надо мной прогремел знакомый голос:

    – Вина твоих братьев искуплена твоим предательством. Они теперь свободны, но больше никого не смогут запутать и сбить с толку, чтобы полакомиться несчастной жертвой, и станут они и все вороны впредь питаться одной лишь падалью. И больше ни один ворон не сможет произнести «ТАМ!» – я даю вам новое слово, за которым никто не последует! Да будет так!

    Как я ненавидел этот голос! – если бы не стужа, превратившая мое тело в лед, я бы налетел на того, кто наслал на меня эти несчастья, я бы вырвал его глаза и пустил блуждать по миру во мраке, а сам бы следовал за ним и выкликал «ТАМ! ТАМ! ТАМ!» – бесконечно сбивая с толку и заманивая во все более глухие чащи, глубокие болота и на острые камни! Но как только я в сердцах попытался выкрикнуть свое заветное «ТАМ!» и представил, что заманиваю неведомого чародея в самую глубокую топь, как из моего горла, словно огромный острый осколок стекла, вырвался незнакомый, страшный и отвратительный крик:

    – КАРРР! – и было это так больно, как если бы крик разорвал мне глотку. О, жестокость и несправедливость! Лишить птицу крыльев и голоса – нет большего преступления!

    А в ответ на мой крик донеслось из-за деревьев жуткое многоголосое «КАРРР!!!» – и звучало это над лесом, словно сотни озверелых глоток требовали одного: «СМЕРРРРТЬ!» Послышалось хлопанье крыльев, и на меня, скованного холодом, опустилось черное облако моих братьев – как видно, стужа была устроена только для меня, а они ее даже не заметили. Я хорошо знал, как мы, вороны, поступаем с тушами животных, погибших от холода, и приготовился к долгому мучительному концу.

    Но тут из-за деревьев выступил тот самый человек, который согласился нести мою службу, он закричал на воронов, и они разлетелись в разные стороны, уселись на ветвях, откуда продолжали требовать для меня свое «КАРРР! СМЕРРРТЬ! КАРРР!»

    И тогда человек заговорил тем самым ненавистным мне голосом:
    – Ступай и ходи по белому свету, пока кто-нибудь не возьмет твою никчемную отвратительную жизнь! Отныне проклятье на тебе! Ставлю эту отметину, чтобы на этом свете и на том ты всегда помнил, что ты проклят! – и с тем он приложил ладонь к моей груди.

    Все муки, испытанные мной, всякая боль и всякое страдание ничто по сравнению с тем, что сделал со мной тот человек! Казалось, он высыпал мне на грудь горсть пылающих углей! Только опалило меня не жаром, а холодом, как если бы это был ледяной уголь, горевший ледяным огнем; а потом холод вошел в мою грудь, напомнил меня всего и остался во мне, и живет во мне до сих пор! И так, как самый лютый и безжалостный мороз обжигает человека в самую суровую стужу, так он жжет меня изнутри – всегда, во всякий миг!

    – Я проклят, я трижды проклят! – закричал узник. – Взгляните, патер, вот тут, на груди – тавро моего проклятия!»

    Признаться, я почти уверился, что он безумен, всегда таким был или помешался только что, от страха перед казнью, ведь не всякий рассудок такое вынесет, такое мне уже приходилось видеть. Да и на груди у него никаких отметин не оказалось; верно, это безумие жгло его, а не тавро и не холод, впущенный в него тем загадочным человеком в лесу, который отобрал у воронов «ТАМ» и дал им «КАРРР». «Несчастный, - подумал я. - Да простит Господь его прегрешения!»

    Однако тут же мне пришла одна мысль; я даже не успел все как следует обдумать, даже толком не разобрался, что это за мысль и что я делаю, сообразно ли сану и закону поступаю и не уподобляюсь ли самым темным и невежественным из моих прихожан. «Ведь он сказку рассказал, глупейшую сказку!» – твердил я себе, а ноги уже несли меня к начальнику тюрьмы. Нет, ничего я не мог с собой поделать! Дело-то не в побасенках, которым и дитя не поверит; но если узник потерял рассудок, раньше или теперь, то на рассвете казнят не преступника, а безумца. А это, как ни посмотри, превращает наш суд в нечто совсем другое! Это все равно, что казнить невинного, ведь сказано: «отпусти им, ибо не ведают, что творят»!

    Добиться мне этого было очень непросто, пришлось все городские власти переполошить, но казнь все-таки ненадолго отложили. К приговоренному свезли докторов, даже вызвали какого-то ученого профессора из столицы. Они долго осматривали узника, расспрашивали его о предках и болезнях, стучали блестящими молоточками по лбу, локтям и коленям, да только мало что выспросили и выстучали. Он им ничего не рассказал – ни словечка про воронов, проклятия и прочее; мол, все в моих бумагах написано, а повторять – недосуг!.. Не знаю, почему он так поступил; так или иначе, но всю его историю о воронах, превращениях и проклятии пришлось рассказывать мне. Доктора разошлись, профессор уехал, а приговор привели в исполнение… Ваше здоровье!

    История эта как-то сама собой дошла до епископа, за спиной у меня начали шушукаться, и я незаметно оказался за штатом. Потом вернулся столичный профессор, и вместе с нашими докторами он снова и снова расспрашивал меня о воронах и проклятии, а также зачем-то о моих родственниках и болезнях, а еще выстукивал блестящим молоточком по моим лбу, локтям и коленям. Я пересказывал историю казненного как можно более точно, стараясь ничего не упустить, чтобы хотя бы посмертно восстановить его имя и как-то оправдать наш суд, допустивший ошибку… И вот так я оказался в приюте для душевнобольных – словно бы за того несчастного казненного, которому, кажется, самое место было в таком приюте. Место мое занял другой священник, о котором и горожане, и тюремные власти отзываются с большим уважением, и я ничего плохого не скажу (да и вы уж его, наверное, знаете).

    Смею заверить, обращение со мной самое приличное; мне позволяют иногда гулять по городу и даже пропустить рюмочку-другую в этом кабачке, как сегодня. Правда, меня в таких случаях всегда сопровождает господин Хойт – вон он, в углу, милейший человек и очень терпеливый. Кажется, он подает знак, что нам пора.

    Ваше здоровье!

    2017


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  14. Лісовий Король
    З усіх селищ і містечок нашого північного краю найменш помітним і зовсім нічим неуславленим був Ульріксбад Не траплялося ані в ньому, ані в його околицях ніколи й нічого чарівного, незвичайного або просто цікавого. Щось загадкове та дивовижне відбувалося повсякчас у сусідів – в Грумарі, Ейнесунді, Гротборзі, Еггелунді, Нікельброці, Мюнді та Зеелінді, але тільки не в Ульріксбаді! Його мешканці, правду казатиму, понад усе цінували спокій і тишу – чи не тому все неспокійне та галасливе оминало їхнє містечко? А ульріксбадці тим тішилися – отак-от воно затишніше, отак-от воно краще, а що плітки та байки всіма всюдами про місцеві дива не кружляють, то нехай їм, користі від тих розмов ніякої!

    Одним пишався Ульріксбад – своєю казкою про Короля Ульріка. Казка ця поширилася всім нашим краєм – не знайдеш такої колиски, над якою не пролунала вона багато разів. Казку передавали з вуст у вуста, навіть дорослі поважні люди, коли, бувало, збиралися біля вогнища довгими зимовими вечорами, просили того, хто красномовніший, розповісти цю історію знову. І люди раз у раз слухали цю казку, тамуючи подих, хоча й пам’ятали її з дитинства. А дехто дивувався, як могли створити таку казку ульріксбадці, які понад усе цінували спокій та мешкали в містечку, що ніколи й нічим не уславилося? Втім, не кожна історія або навіть казка – вигадка, деякі, кажуть, не вигадані, а правда іноді виявляється неймовірнішою за будь-яку казку. Та досі вже сказано! – час вже й казку про Короля Ульріка розповісти. Слухайте – ось вона, ця казка!

    «У давні часи на цих землях стояло всього лише одне поселення – те саме, де нині ми з тобою мешкаємо. Хоча містечко наше нічим не славетне, та варто пам’ятати, що з нього почалася історія всього нашого краю.

    Серед тих, хто першим облаштувався на цьому місці, був мисливець на ім’я Ульрік. Від смерку до смерку він блукав лісом – полював, аби прогодувати родину: жінку, красуню Фіону, та трьох синів-погодків. І от одного дня він, як завжди, рушив на полювання, проте ані ввечері, ані наступного ранку не повернувся. Спершу про нього не хвилювалися – адже мисливці, переслідуючи здобич, іноді заходили в лісові нетрі далеко-далеко та не верталися довго; однак минув день, і другий, і ще один – Ульріка немає, і за тиждень селищем поширилася чутка, що він пропав.

    Тужила за ним усі: і жінка його, красуня Фіона, і сини-погодки, і сусіди: не так за надійним годувальником і вправним мисливцем побивалися, як за людиною. Був Ульрік чоловік приязний, кмітливий та веселий; для кожного знаходив і добре слово, і розумну пораду, і в допомозі нікому не відмовляв. Як він пропав – наче сонце сховалося за чорною хмарою, ось як за ним журилися!

    А час собі йшов та йшов, і люди почали забувати мисливця Ульріка, хоча Фіона та діти чекали на його повернення та не втрачали надії – адже сподіватися на щось інше не доводилося. Абияк їм тепер велося; звісно, добрі сусіди, які вже майже ніколи не згадували імені мисливця, родини його не цуралися та намагалися підтримати, хто як міг. Тому що добра справа та навіть добре слово не забуваються навіть тоді, коли забулося ім’я того, хто ту справу зробив або слово промовив, ось так!

    Аж ось якось ввечері, як смеркло, чиясь впевнена рука загрюкала в двері мисливської хижі. Красуні Фіоні, яку сусіди проміж себе вже називали удовицею, серце аж затьохкало: повернувся! Вона розчахнула двері – справді, на прозі стояв її коханий Ульрік, живий-здоровий, цілий і неушкоджений. Обняла вона його, розцілувала та хотіла вже розбудити дітей, однак він не дозволив:

    - Послухай-но спочатку, Фіоно, що розповім, а дітей вранці обійняти встигну. – І ось що розповів Ульрік:

    «Пішов я того дня полювати, та до самого вечора не трапилося мені ніякої дичини – порожньо було в лісі, мертво. А як засутеніло, помітив я серед дерев білого оленя та погнався за ним, однак олень не підпускав мене, я витратив усі стріли, намагаючись його вразити, лишалася в мене одна стріла. Я йшов за ним, сподіваючись, що звір втомиться, а я зможу наблизитися та вбити його. Отак я йшов за ним всю ніч і весь наступний день, а тоді ще ніч і ще день, аж поки не опинився в такому лісі, де ніколи раніше не був. Олень зник – ніби й не було його, і зрозумів я, що доведеться мені тепер не оленя, а дорогу додому шукати.

    Між тим у лісі запанувала темрява, і я помітив бліде світло попереду, між дерев. Рушив я на те світло та вийшов на галявину. Височіє серед галявини мурована вежа, а на її вершечку під дахом - дверцята, а до дверцят сходинки кам’яні ведуть, вежу змійкою обвивають. Я потихеньку тими сходинками дістався дверей, зазирнув всередину кам’яниці – пустка, нікого, тиша. Однак, бачу, хтось таки в тій вежі живе, тому що є в ній і вогнище, і скрині попід стінами, і лави кам’яні навколо вогнища – низенькі, ніби для дітей. Ет, кажу собі, той, хто на такому ослінчику сидить, мені напевно не страшний! – і вирішив у тій вежі заночувати, адже на дворі вже глупа ніч.

    Влаштувався на ночівлю, вже задрімав, аж раптом чую якийсь шерех. Хтось сходинками кам’яними крокує, підборами стукає, кахкає та крекче. Сховався я за скринею – бозна, хто це в гості навідався серед ночі! А той, хто до вежі завітав, пововтузився трохи, зашарудів чимось, засвітив свічку та розпалив вогнище – трохи розвиднилося, я й визирнув з-за скрині. Дивлюся: сидять на ослінчиках довкіл вогнища троє – на зріст, як діти, але з бородами сивими аж до підлоги та з личками зморшкуватими, наче сушена грушка. Заходилися ті дідуганці один перед одним вихвалятися. Перший дідок каже:

    - Я сьогодні винайшов ліки від усіх хвороб, немочей і недуг, ось вони! – та показав іншим скриньку різьблену, а в ній – якісь манюні кульки світяться. Дідуганчики язиками зацокали, захитали головами, а тоді другий дідок промовив:

    - Я сьогодні вигадав казан, який звичайну воду на поживну юшку перетворює, ось він! – і тицьнув двом іншим дідуганам казанок, а в ньому ложка дерев’яна рухається по колу, ніби щось перемішує, сама казанком ходить, по стіночках стукає весело. Дідки знову головами закивали, бороди свої посмикали-погладили, аж тут і третій дідисько підвівся зі свого ослінчика: найменший серед них, він мав найдовшу бороду, таку довжелезну, що довелося йому нею своє тіло обкрутити, і від того він нагадував міру білої пряжі. Ось цей дідище й каже:

    - Я сьогодні вигадав королівську владу! - і показує своїм друзякам корону золоту. – В цілому світі немає вищої влади! Хто на своїй голові оцю корону має, тому влада належить королівська, тому всі інші коряться беззастережно! Й жити тому – вічно!

    І заходилися дідуганці поміж собою радитись: хто з них ліпшу річ вигадав? Сперечалися вони, сперечалися, а тоді вирішили, що ліки від усіх недуг – найкорисніша річ, казанок – також штука непогана, може стати в пригоді. А корона, королівська влада та вічне життя – таке, дурниці, забавки, нікчемниця. Кинули вони свої іграшки під вогнищем та й спати полягали. Я теж за скринею ліг, однак сон від мене тікав: все в голові ті чарівні штукенції крутилися. От би мені, гадаю, такого казана! – не поневірявся б я довіку тими лісами в гонитві за дичиною. Або ліки від усіх недуг! – доки молодий-здоровий, воно не цікаве, а коли старість здолає, занедужаєш, тоді без таких ліків – ніяк. Тільки от про корону тоді я нічого не зметикував – не збагнув я, нащо вони, влада королівська та життя вічне?

    Під ранок я таки заснув. Прокинувся – а дідуганців моїх нема, тільки під згаслим вогнищем лишилися скринька різьблена, казанок з ложкою та корона золота. Думав я піти, а тоді спокуса на мене напосіла: старим, гадаю, ці вигадки ні до чого, їм це розвага, а мені такі речі навіть дуже потрібні. Однак просто взяти та й піти було соромно – хоч так, хоч сяк, а крадіжка це! Аж раптом з-під скрині визирнув пацюк і промовив до мене:

    - Дурень ти. Треба корону на голову надіти – і ти король! Тоді ніхто тебе в крадіжці не звинуватить, а все довкола твоїм буде – на все твоє вічне життя, і всі люди завше тобі коритимуться! – і пацюк змахнув хвостом і зник, наче й не був. Ось тут мені щось незвичайне зробилося, голова пішла обертом! І схопив я тоді корону…»

    - Ти що, пацюка послухався?! – вперше за цілу розповідь перебила мисливця Фіона.

    - Коли про діло говорить, нехай хоч і пацюк! – різко відповів їй Ульрік і ось так закінчив свою розповідь:

    - Коли надів я корону на голову, негайно все про королівську владу збагнув. Ціннішого за неї в усьому світі немає - і сильніше нема, і потрібніше нема, і важливіше нема. Ані казани чаклунські, ані ліки магічні не потрібні тому, кому належить влада! – а все решта йому й так належить, по праву!

    Фіона тільки головою похитала:

    - Ульрік, чи тебе я чую? Навіщо тобі така влада? Над ким пануватимеш? І я, і діти тобі покірні та віддані, а всі сусіди наші – такі ж трударі, як ти сам: мисливці, рибалки, гречкосії та чабани. Чи ти над ними королем сісти забажав? Нащо? Аби вони спину гнули за тебе?

    Ульрік обличчям спохмурнів, кулаком по столу грюкнув і так сказав:

    - Замовкни, дурепо! Тому не збагнути про владу нічого, хто владу в руках не тримав, кому корону королівську на голову не покладали!

    Фіона, яку ці слова добре налякали, все ж таки наважилася відповісти:

    - А хто тобі корону на голову поклав? Оті дідуганці, в яких ти її вкрав, або пацюк з-під скрині, чи, може, ти сам це зробив?

    Тут Ульрік зробився на себе несхожий: очі блискавки крешуть, зуби вишкірені, кулаки стиснуті. Вихопив з мішка він корону, надів собі на голову та вигукнув:

    - Не для того я лісами поневірявся, дорогу додому шукав, аби мені, королю, перечили! Корися, нещасна, твоєму королю!

    Відтепер Фіона вже не могла сперечатися з Ульріком, вона покірно схилила голову, хоча з її очей текли рясні сльози – так гірко було їй бачити, яким став її коханий чоловік. А на ранок він оголосив себе королем і всім іншим – і його синам, і сусідам довелося визнати його владу та підкорятися всім його наказам.

    Для початку Ульрік наказав поставити великий будинок – адже не личить королю мешкати в халупі злидаря-мисливця! Нічого не поробиш, королю слід коритися, люди кинули всі свої справи та заходилися будувати. Незабаром Ульрік із родиною оселився в новому просторому будинку на пагорбі. Далі він звелів поставити міст через річку, що протікала під тим пагорбом, – інакше довелося б йому переправлятися через неї човном, а це ганьбить королівську гідність. І люди поставили міст. А тоді до мосту знадобилася дорога – не королівська то справа багнюку місити разом із простолюдинами, треба йому шлях брукований. А до бруківки непогано б екіпаж – якщо вже володіє король дорогою, нею швидше та гідніше пересуватися каретою, та й справ у короля забагато, аби пішки ходити! Люди ледве встигали повертатися, аби Ульрікові накази виконувати, а він, що не день, нове вигадував, наказував і вимагав.

    Фіона корилася владі Ульріка разом з усіма, тільки в одному він не зміг добитися від неї покори: що не робила Фіона за наказом свого короля, з її очей повсякчас лилися гіркі сльози. А повеління короля «радіти та веселитися» ані вона, ані діти, ані сусіди виконати ніяк не могли – ну, ніяк! І одного дня Ульрік, якому скорботний вигляд його «підданої» вже до краю набрид, виштовхав Фіону зі свого нового будинку, який він називав на шляхетський лад – палацом. Щоправда, той палац все одно лишався звичайною хижею, складеною з колод, нехай трохи вищою та дещо просторішою за інші хижі в селищі.

    Фіона, заливаючись сльозами, забрала дітей та й пішла собі – вони повернулися до своєї старої халупи. Відтоді велося їм абияк, навіть гірше, ніж у ті часи, коли Ульрік у лісі пропав: адже тепер усе селище гнуло спину на свого короля, де тут Фіоні допомагати, коли люди ледве-ледве встигали дбати про себе та своє господарство! Тому новоявлене королівство мало вигляд особливий: короля, вбраного в дорогоцінні шати, возили брукованими шляхами в багатій кареті, запряженій баскими кіньми, мешкав він у просторому будинку, де завжди було вдосталь і хліба, й до хліба. Зате його змарнілі піддані дивилися обідраними жебраками, та й взагалі ледве пересували ноги, виснажені щодня новими задумами невичерпного на вигадки Ульріка.

    Аж ось і нове лихо насунуло – голодні знесилені піддані почали хворіти. Що не день, то менше робочих рук знаходилося для королівських починань. Люди недугували, а найслабші вже чекали на смерть – ані сил, ані бажання жити в них не лишилося. Але король, засліплений своїми величними задумами та казковими мріями, всього цього не помічав: він тепер бачив лише майбутню славу свого королівства та свого королівського імені.

    І на додачу до всього іншого Ульрік оголосив королівські змагання лучників, а переможцю пообіцяв у нагороду власну шубу, а ще титул (який саме, він ще не вигадав). Скупчилися під його «палацом» стрілки, однак змагання не вийшло: від слабкості ніхто не зміг навіть тятиву натягнути, ось до чого довів король власний нарід! Ульрік і наказував, і лаявся, і навіть погрожував – ні, не коряться лучники королівській волі, ледве на ногах тримаються, під вітром хитаються, від слабкості та голоду плачуть.

    Раптом Ульрік згадав дідуганців із кам’яниці в лісі, а також пригадав, що винайшли вони ліки від усіх недуг і казан, який звичайну воду на поживну юшку перетворює. І вирішив він здобути ті ліки та казан, аби його королівство не занепало остаточно – разом із усіма королівськими мріями та задумами, славою та величчю. Не гаяв Ульрік часу, зібрався в путь і рушив до мурованої вежі, – а дорогу він тепер знав, лісом не блукав, їхав верхи на доброму коні, тому швидко туди дістався.

    Спішився Ульрік під кам’яницею, побіг сходами до дверцят під дахом, палаючи бажанням заволодіти ліками та казаном, однак нічого з того не вийшло. Чекали діди на нього – щойно побачили, пронизливо заверещали:

    - Злодій! Злодій прийшов!

    Ульрік вже звик до королівських почестей, які ж сам для себе й вигадав, тому дідуганів вилаяв і наказав їм негайно видати йому ліки та казан і миттю забиратися з його держави. Мовляв, своєю королівської волею та владою він щойно включив оцю кам’яницю, землю, воду та ліс довкола до своїх володінь. Однак дідиська на це лише засміялися, виблискуючи дрібними гострими зубами та сплескуючи зморшкуватими долоньками, і наказу Ульріковому не підкорилися. Вони собі й далі сиділи на ослінчиках біля вогнища, в якому палахкотіло веселе полум’я.

    А той дідок, який королівську владу винайшов, сказав Ульрікові таке:

    - Мало, що ти злодій, ти ще й дурень на додачу. Привласнив собі те, чого навіть не розумієш, і тим навернув лихо на себе, на власну родину та на цілий свій край. Так тобі й треба! – промовив дідок оце, клацнув чорними пальчиками, і корона зникла з голови Ульріка та опинилася в руках старого, а той знову вмостився на своєму ослінчику.

    Ульрік разом із короною миттю втратив і свій гонор, і навіть королівську поставу, а також згадав, що вигнав свою дружину, красуню Фіону, разом із синами, а всіх сусідів довів до злиднів і голоду. Соромно стало йому, і він звернувся до дідуганців з такими словами:

    - Правду кажете, я крадій і дурень. Пробачте мені! Я сподівався, що з королівською владою та короною моїй родині, сусідам і мені буде краще жити…

    Дідок, який позбавив Ульріка корони, підскочив зі свого ослінчика, немов навіжений, топнув ніжкою та закричав:

    - Мало, що ти злодій і дурень, ти ще й брехун! Не сподівався ти на краще життя для будь-кого, крім себе самого! Тільки про себе ти дбав, про себе та свою владу! Ти навіть дружину та дітей з дому вигнав!

    Ось тут Ульріку зробилося соромно по-справжньому, і він залився сльозами. А дідисько, походжаючи навколо вогнища, напучував мисливця, що ридав ридма:

    - Влада королівська не для того дається, щоб тобі служили. Ти, дурний брехливий крадій, поцупив корону та вважав, що це тебе зробило королем! Дзуськи! Королем людину робить добре та розумне серце, ось кому дається королівська влада, аби такий король вірно служив своїм підданим і добрій справі. Такою я королівську владу вигадав, пробач, король Ульріку! – промовив дідок уїдливо та низенько вклонився мисливцю. – А коли хто без розумного та доброго серця до королівської влади добереться, той лихо принесе – і собі, і людям, і владу втратить, і життя вічного позбавиться. Та за таким безсердечним дурнем смерть по п’ятах женеться! Ось так!

    Ульрік, який тепер ридав не гірше за свою дружину Фіону в дні його панювання, запитав старого:

    - Дідусю, що мені робити? Можна якось цього лиха позбавитися? Як мені Фіону з дітьми повернути? Як сусідів врятувати?

    Дідуганці на своїх ослінчиках задоволено посміхнулися, а той, що Ульріка напучував, ось що сказав:

    - Що, второпав тепер, що в житті найцінніше? Може, знову хочеш корону? Тримай! – і він тицьнув Ульрікові корону. Але той відсахнувся від неї, наче старий не корону, а палаючу гілку з вогнища йому подав.

    - Добре, - промовив тоді дідок, - ми тебе пробачимо та як все виправити навчимо, однак не задарма. Ти нам службу одну винен будеш. Та не бійся, не за так, ще й винагороду від нас матимеш. Згода? – Ульрік кивнув, і дідуганці розповіли йому, що робити.

    Незабаром Ульрік повернувся до рідного селища, та не з порожніми руками: він приніс чарівний казан і ліки від усіх недуг і хвороб. Невтомно працював колишній король: від світанку до темряви годував юшкою з чарівного казана заслаблих і зцілював ліками з різьбленої скриньки хворих, доки всі сусіди не відновили сили та здоров’я. Тоді Ульрік вибачився перед ними, і вони повернулися до своїх звичайних справ – у лісі та в полі, на луках і на річці. А казанок і різьблена скринька з ліками зникли, немов випарувалися, тому що потреби в них більше не було.

    Красуня Фіона з синами також пробачили Ульріка: вони були щасливі, що він знову став таким, яким був раніше, - доброю та веселою людиною, яка будь-кому допоможе та для кожного добре слово та розумну пораду знайде. І зажили вони знову в своїй старій хижі, як колись, ніби й не було нічого.

    Минали роки, сини Ульріка та Фіони виросли та зажили власними родинами. А коли Фіона померла, мисливець зібрав односельців і сказав їм:

    - Любі мої, хочу якнайскоріше рушити за Фіоною. Померти я хочу там, де промайнуло все моє життя – серед лісів. Пробачте все зло, що я вам зробив, пробачте всі образи, що я завдав, не згадуйте лайливим словом і прощавайте назавжди! – а тоді вклонився низенько та рушив до лісу, і з тих пір його в наших краях ніколи не бачили.

    Втім, Ульрік від того часу, коли втратив королівську владу, чимало доклав зусиль, аби люди не тільки пробачили, але й забули його пригоду з короною. Не було іншої людини в тих землях, яка б стільки ж допомагала іншим – і влучним словом, і мудрою порадою, і доброю справою. Коли він пішов, селище засмутилося, багато хто плакав, не приховуючи сліз, а в пам’ять про нього вирішили назвати своє селище, яке й назвали Ульріксбад. І тому наше місто досі носить ім’я мисливця Ульріка, який колись був королем, потім втратив владу і корону, але здобув любов і пам’ять всіх містян своїм добрим серцем і своїми добрими справами».

    Ось таку казку про Короля Ульріка розповідають в Ульріксбаді та повторюють по всьому нашому краю. Щоправда, ніхто з нині живих не знає, що історія на тому не закінчилася – адже дідугани з мурованої вежі в лісі запитали від мисливця якусь службу за свою допомогу, а за службу обіцяли йому винагороду. Я вам розповім, тільки ви – нікому, ані півслова, добре?

    Коли Ульрік після смерті Фіони пішов у ліси, він рушив до вежі трьох дідків. А вони немовби чекали на нього, ніби хтось їх сповістив про прихід мисливця. Вони гідно привітали його та запитали про всяк випадок, потираючи зморшкуваті ручки та гладячи свої довжелезні бороди:

    - А що, Ульріку, чи готовий ти службу свою служити, як ми домовлялися?

    Ульрік, який тепер і сам володів довжелезною сивою бородою, мовчки кивнув, і дідуганці стали до роботи. Вони мурмотіли якісь слова, у вогнищі під казаном спалахнув зелений вогонь, в казані закипіло та завирувало кольорове зілля – а коли воно заспокоїлося та набуло золотавого кольору, старі дали випити його Ульріку.

    Ульрик, якого літа, хвороби та праця вже схилили до землі, раптом випрямився та навіть зробився вищим на зріст та ширшим у плечах, ніж був колись давно, в дні своєї молодості. Його одежина зникла – замість неї його тіло вкрило дубове листя, воно росло на ньому, наче пір’я птаха, а борода обернулася на зеленавий мох, волосся – на м’яку траву. Коли дідугани наділи на голову Ульріка корону, яку він колись вкрав, корона розчинилася в траві, що вкривала його голову.

    - Ульрику, ми тебе знаємо: ти людина доброго та розумного серця, ти довів це всім своїм життям і тим здобув королівську владу та вічне життя, - урочисто промовили старі. – Відтепер ти – Лісовий Король! Ти мешкатимеш у лісах і дбатимеш про всі живі створіння та рослини. А ще ти слідкуватимеш, аби ніхто й ніколи не знайшов дороги до нашої вежі та не вкрав нічого з наших речей, яким немає місця серед людей. Рушай до свого королівства!

    І ось так Ульрік, який колись оманою та крадіжкою зробився королем, вдруге здобув королівську корону та все, що до неї додається, - королівську владу та вічне життя. А добре та розумне серце, як стверджували дідуганці, він вже мав. Напевно, будь-хто, кому пощастило бувати в тих лісах, зустрічав Лісового Короля, однак ніхто не зміг його побачити та роздивитися: адже справжнього короля від його підданих нічого не відрізняє, ось так!

    А коли вам все ж таки трапиться якийсь король, знайте: на його голові корона, виготовлена людьми. Про таку корону напевно відоме лише оце: вічного життя вона не дає.

    2015, 2016; переказ українською 2017

    "Сказки прежних времен"
    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  15. Ловці людей
    Вересень у цих краях – все ще літо. Спека, розжарений асфальт і припала пилом рослинність; сонце засліплює очі крізь листя та величезні вікна аудиторії, всюди скачуть мереживні тіні. Всі бодай трохи блискучі предмети в аудиторії відбивають сонце; першокурсники мружаться від зблисків, спалахів і рухливих тіней. Сонячні зайчики стрибають стінами та стелею, зеленою, в крейдяних патьоках і розводах дошкою, столами, підручниками та обличчями студентів. Від задухи та безперервного стрибання сонячних зайчиків студенти впадають в гіпнотичне заціпеніння, а голос викладача, який, здається єдиний, хто не піддався снодійній грі світла й тіні, долинає нібито з якоїсь малозначущої віддалі.

    Десь страшенно далеко лунає дзвоник. Студенти здригаються, затуманені очі ясніють і навіть встигають помітити, як за дверима зникає плече, рука та валізка викладача. Що це була за «пара»? – Нічого пригадати неможливо, і лише за плечем, рукою та валізкою студенти здогадуються, який предмет їм щойно викладали. Ті, що вже скинули заціпеніння, так-сяк підводяться та виходять в напівтемний, а після нещадного сонця за величезними вікнами – цілковито темний коридор, яким вони навпомацки пробираються у хол, де приязно світяться двері, що ведуть на ґанок.

    Будівля університету – масивна, з колонами, в кращих традиціях радянських «присутственних місць», високо підноситься над розлогими просторами гарячого асфальту. Понад тротуарами пливе смог, виблискує рідким склом переливчасте марево. Та просто через вулицю, всі шість смуг якої забиті автівками, автобусами, тролейбусами і вантажівками, бовваніє невеличкий парк. Його тінисті алеї ваблять спокоєм і прохолодою, і студенти прямують під крони дерев. Проте більшість студентів цей похід і починають, і закінчують перед входом до парку, під перехнябленою яткою з трафаретним написом ПИВО.

    Юрко пива не шанував. В цьому великому, але задушливому та брудному, вщент кам’яному місті, що скидалося на територію якогось циклопічного заводу, він тужив за маленькими затишними просторами рідного міста, в якому не було нічого промислового. Тому Юрко рішучо оминув ПИВО й подався до парку.

    Тут росли такі ж велетенські робінії, як в його рідному місті, під його рідним будинком. Юрко звернув з доріжки та сухою жовтою травою підійшов до одного з дерев. Він приклав долоні до теплої кори, на вигляд пошерхлої, а на дотик – оксамитової. В її глибоких зморшках стрімко пробігали заклопотані мурашки, деякі вниз, інші – їм назустріч, угору. Через це Юркові здавалося, що він і бачить, і відчуває долонями рух деревних соків під оксамитовою корою.

    За спиною почувся шерех. Юрко опустив руки та обернувся. До нього підійшла стала поруч, уважно його роздивляюсь, циганка – середнього віку, смаглява, чорнокоса, в яскравій жовтій кофтині та фіолетовій спідниці до п’ят. Циганка посміхнулася та не сказала, а затвердила своє припущення, яке, мабуть, зробила вже деякий час тому:
    - Студент!

    Юрко мало знався з циганами, а його уявлення про них вичерпувалися непевними дитячими спогадами: смагляві жінки в яскравому одязі вешталися людними метушливими вулицями так неквапливо і безтурботно, ніби в цілому місті нікого, крім них, не було. А ще Юрко чув розповіді про циганські ворожіння та шахрайства, та інстинктивно не бажав йняти їм віри. Йому видавалося вкрай несправедливим судити про людей, керуючись чужою думкою, плітками, балачками та, найогидніше, стереотипами. До того ж, в Юркової бабусі колись недовго був сусіда-циган – галасливий веселий базікало, пияк і затятий брехун, але при тому людина цілком безневинна, як стверджувала старенька. Тому він аж зрадів, коли циганка залишила свою безжурну самоту в середмісті та сама, першою заговорила до нього. І Юрко ствердно хитнув головою, а потім і додав, намагаючись звучати та виглядати приязно і доброзичливо:
    - Так, студент!

    Циганка посміхнулася вдоволено та щось промурмотіла, але що саме, Юрко не розчув. У ту мить, коли циганка вимовила те слово, ніби невидима та легка, але дуже наполеглива і переконлива рука натиснула Юркові на чоло, навіть не на чоло, а просто на лобні долі мозку, ніби його мозок тепер був розкритий і позбавлений захисту черепа.

    Юрко відчув цей тиск, і наступної миті він вже не бачив і не чув нічого навколо себе, ніби раптом опинився в товщі навсібіч бездонної темно-зеленої води – але води сухої та позбавленої температури. Лиш зрідка в тій темно-зеленій воді та в необорному нав’язливому тиску на мозок відчинялося віконце, крізь яке Юрко бачив себе, маленького і безпорадного, під величезним деревом, бачив так, ніби дивився звідкись згори, найпевніше, з верховіття одного з сусідніх дерев. І віконце зачинялося, щойно Юрко встигав крізь нього щось роздивитися, а тоді деінде відчинялося інше віконечко, Юрко заглядав туди та бачив якісь масивні чорні та коричневі горби й зморшки, наче шкіри або грубезної тканини. Тільки-но Юрко збагнув, що дивиться на свій гаманець – щоправда, в несподіваному ракурсі, так, ніби він сам опинився всередині власного дешевенького та пошарпаного гаманця – і те віконечко безгучно, але невідворотно зачинилося, і навколо лишилися самі темно-зелені нерухомі й німі води.

    Аж раптом тиск зник, і Юрко мало не впав. Він почувався так, наче щойно всліпу, з зав’язаними очима зістрибнув з якогось високого помосту, зістрибнув і ледве втримався на неслухняних і слабких ногах. Проте він і досі стовбичив під деревом, а перед ним стояла циганка. Хитаючись і почуваючись хворим і розбитим, Юрко спробував подивитися їй просто в обличчя. Але те, що нині бачили його очі, без угаву мінилося та чергувалося з картинками, які він щойно роздивлявся крізь віконечка в товщі темно-зелених вод. А потім на нього накотило знайоме заціпеніння, і він ніби знов опинився в аудиторії, сповненій сонячних зайчиків і мерехтливих мереживних тіней. Юркові було вкрай зле.

    Тут він помітив, що циганка кудись його підштовхує, легенько, але дуже наполегливо, саме так, як ота невидима рука, яка щойно запроторила його в темно-зелену глибину. Потім Юрко збагнув, що циганка не штовхає його, а пхає йому в руки його ж таки гаманець, порожній, випатраний і навіть вивернутий навиворіт. Юрко раптом відчув напад гострого і пронизливого жалю до себе, адже те, як тепер виглядав той гаманець, дуже нагадувало те, як почувався Юрко. Він обурився і розгнівався на циганку, звів на неї очі та вже зібрався сказати їй дещо різке, але циганка, яка пильно вивчала Юрка блискучими рухливими очима, раптом вишкірила зуби, щось загрозливо вигукнула і тицьнула йому під ніс жилавий кулак. А той вже був такий розлючений, що, мабуть, і накинувся б на жінку, але його ноги та руки все ще були такими ж немічними та безпорадними, як і мозок.

    Юрко знесилено притулився до теплого дерева та лише завдяки цьому встояв на ногах. Спираючись на робінію, він спостерігав, як циганка віддалялася своєю звичайною неторопкою безтурботною ходою; вона приєдналася до своїх подруг у яскравому вбранні, вони оминули ПИВО та розчинилися в натовпі. Тоді Юрковими шиєю та вухами забігали мурашки, і він остаточно отямився…

    …Юрко швидко крокував своєю вулицею, а праворуч і трохи позаду підскоком бігла його семирічна дочка. Скрізь ще лежав сніг, але він вже не міг нікого обдурити. В місто прийшла весна. Аби в цьому переконатися, не треба було дивитися ані на небо, ані на календар; сам вуличний галас став весняним – гострим, свіжим, живим. Звісно, таємниця весняного вуличного галасу вкрай проста: він долинає через прочинені вікна, тоді як зимовий галас – бубнявий, глухий – чувся крізь щільно зачинені вікна, утеплені рами, снігову опушку на підвіконні або насунуту на вуха шапку. Та що б там не було, Юрко крокував вулицею, тримав дочку за руку, посміхався та не мав жодної сумної думки.

    На вузенькому тротуарі було велелюдно, містяни поспішали, постійно доводилося повертати туди або сюди, щоб розійтися з перехожими. Раптом просто Юрка опинилася огрядна та цілковито нерухома постать. То була циганка. Вона стовбичила посеред тротуару, яким рухався натовп, так незворушно і безтурботно, ніби крім неї, там взагалі нікого не було, та лінькувато розглядалася довкола.

    Юрко не звернув на неї особливої уваги, хіба що зробив крок убік і потягнув за собою дочку, аби оминути цю наглу перешкоду. При цьому він став ногою в глибоченьку баюру та відчув, як крижана вода линула в черевик. Це змусило Юрка з деяким роздратуванням глянути на циганку, через те він не помітив наступної калюжі, шубовснув туди другою ногою та набрав води у другий черевик. Розлючений цим нещастям, він сердито озирнувся на циганку, коли зупинився біля пішохідного переходу, очікуючи зеленого сигналу світлофора.

    Циганка вже була не сама. Поруч із нею спинилася дівчина, циганка щось казала їй, а дівчина повільно розкривала свою сумку та простягала її циганці. Вигляд у дівчини при цьому був цілком відсутній. Перехожі на ходу чіпляли та штовхали дівчину, але вона звертала на це уваги не більше, ніж якби вона була манекеном, кинутим посеред вулиці. Юрко підтюпцем побіг назад, тягнучи за собою малу. Циганка ще тільки заглядала в сумку, щось промовляючи до дівчини, а Юрко вже схопив ту за руку і потяг за собою. Дівчина не чинила опору – вона взагалі ледве переставляла ноги. Юрко раптом згадав, як невидима та легка, але дуже наполеглива рука тиснула йому на мозок, а навколо була сама лише безодня темно-зеленої води. Він зрозумів, що дівчина все ще перебуває в товщі тих нерухомих німих вод, і в кращому випадку бачить доволі дивні речі крізь ті самі віконечка.

    Юрко одною рукою тягнув дочку, другою дівчину, намагаючись керувати супутницями так, аби запобігти зіткненням в щільному натовпі. Він без упину говорив щось дівчині, приязно, голосно, чітко вимовляючи слова, і очі її поступово набували свідомого виразу, а хода робилася твердішою. Так вони проминули зо два квартали; дочка за всім спостерігала, та від питань поки що втримувалася. Але Юрко добре знав, що вже незабаром доведеться пояснити їй усе, і розповісти – теж усе, аж до мурашок.

    На розі неподалік станції метро вони розсталися з дівчиною, яка вже цілком отямилася, хоча все ще перебувала під враженням пригоди. Юрко помахав їй рукою, повернувся до малої, не втримався і вибухнув реготом – такою цікавістю і нетерпінням палали дитячі очі. Він обійняв її та почав:

    - Колись дуже-дуже давно, років із двадцять тому, я вступив на перший курс університету…

    2013; 2017


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  16. На плоті
    Одного літа Юркові батьки вчинили таке, чого вони не робили ані до, ані після, а Юрко навіть уявити собі не міг. Вони на цілий місяць обмінялися квартирами з іншою родиною. Це мало певний стосунок до батькової роботи, та Юрко цим стосунком не опікувався. Інша родина жила в іншому місті, а інше місто стояло над морем. Юрко бував там і раніше, але отак, щоб жити, та ще й цілий місяць, та ще й так, ніби ти не турист-відпочивальник, а корінний мешканець приморського міста – про таке можна було лише мріяти. Тому Юрко не надто засмутився тим, що один літній місяць, яких у році було аж три, він проведе в місті, а не у своєму улюбленому селі на березі Лиману.

    На новому місці все було новим. Усі звичні деталі міського краєвиду розташувалися в незвичному порядку, а від того не лише краєвид, але й самі ті деталі видавалися незнайомими. Юрко за місяць призвичаївся до міста, але так і не позбувся радісного передчуття якоїсь несподіванки або навіть відкриття, що охоплювало його щоразу, коли він виходив на прогулянку, один або з батьками.

    І, звісно, море та кораблі. Вони перетворювали провінційне містечко на місце фантастичне. Вузькі вулиці несподівано розчахувалися у простір, пронизаний серпанками золотавих сонячних відблисків, впиралися просто в бездонну синяву або нерослинну зелень вод. У просвітах між будинками несподівано й безгучно пропливав велетенський чорний корпус, увінчаний вишуканою білою надбудовою. Око, від самого ранку втомлене нещадним південним сонцем, зненацька розрізняло чорні та сірі щогли серед вуличних ліхтарів, стовпів і дерев. І завжди, будь-якої години дня та ночі, над містом лунали гудки та сирени суден та спліталися з Юрковими сновидіннями й фантазіями.

    Так, чудове було те місто! – Аби Юрко був трохи старшим або знав трохи більше, він би збагнув, що опинився в найдивовижнішому з усіх міст, які йому вже судилося відвідати. Адже просто в нього під ногами, під тонким шаром рудого каменистого ґрунту, лежали тисячі років багатющої історії, спадок Еллади, Давнього Риму, Візантії та Блискучої Порти. Та про ці скарби Юрко замислився лише за кількадесят років, з ностальгією вдивляючись у чорну цяточку на мапі; а тепер надзвичайність цього міста вимірялася лише тим, що лежало на поверхні: близькістю моря та кораблями.

    Просто будинку, в якому тепер мешкав Юрко, лежало озеро. Воно було доволі велике та, напевно, штучне – такі бездоганні прямокутні обриси в природі не трапляються. Проте на його берегах ріс цілком натуральний очерет, а на воді гойдалися неіграшкові качки. Юрко, пристрасний рибалка, вирушив до водойми, щойно помітив її з балкону.

    Зблизька озеро справило на Юрка гнітюче враження. Його прозорі непорушні води здавалися мертвими. Озеро було забите баговинням, скрізь у воді тяглися його зелені та брунатні пасма. Лише віддалік од берега сяяли невеличкі віконця та дзеркальця води, вільної від твані та водоростей. Юрко подумав собі, що місцевий водяник так занедбав власну бороду, що вона поступово полонила озеро та позбавила життєвого простору і водних мешканців, і свого жахливого господаря.

    Проте на березі куняли рибалки з вудками. Вони здебільшого лишалися такими ж нерухомими, як і води озера, але час від часу хтось із них підстрибував, хапався за вудку та щось підсікав. Іноді рибалки навіть витягали з води сріблястих рибинок. Юрко дослідив їхні відерця та з’ясував, що в озері мешкали самі карасі. Навіть не карасі, а карасики, завбільшки з Юркову долоню. Зрозуміло, для справжнього рибалки здобич – не головне, головне – азарт; у свої юні роки Юрко цю істину вже пречудово засвоїв. Тому він поспіхом спорудив незграбну вудку та приєднався до рибалок.

    Та от халепа: на ближньому березі озера зручних для риболовлі місць виявилося небагато, і всі вони були зайняті місцевими рибалками. Рибалки ті були переважно пенсійного віку, тому нікуди не поспішали, а на лови збиралися ґрунтовно, прихопивши з собою пакунки бутербродів і термоси з чаєм. Юрко міг би чекати дуже довго, поки хтось із них, втомлений азартом або задоволений здобиччю, звільнить купину, з якою можна закинути вудку. А решта берегів озера так щільно заросла очеретом і тростиною, що дістатися води було неможливо.

    Юрко засмутився. Дорогою додому він почав відчувати справжню образу. Йому навіть здалося, що місцеві рибалки вигнали його з озера. І він відчув такий жаль за собою, що кинув свою важезну вудку під будинком та вчвал гайнув сходами додому, схлипуючи та втираючи сльози.

    Тато, сам великий шанувальник риболовлі, вислухав Юркові плутані скарги з неабияким співчуттям. Потім він подивився з вікна на озеро, глянув на нього якимось особливим і прискіпливим поглядом, а тоді сказав: «Ходімо. Я знайшов тобі місце. Вся риба твоя».

    У дворі тато підібрав кинуту Юрком вудку та повів його до віддаленого берега озера. Юрко намагався пояснити, що там – очерет, до води не дістатися, краще вигнати когось із місцевих пожадливих риболовів, які обсіли весь ближчий берег. Але тато загадково посміхався та прямував ледь помітною стежиною до якогось місця, яке він, мабуть, угледів з вікна.

    Йшли довго. Юрко почав втомлюватися, відчувати спрагу та жалкувати, що звернувся по допомогу до тата. Дорослі завжди пропонують свої дорослі рішення дитячих проблем, забувають, що дитячі проблеми потребують дитячих рішень… Нарешті, тато зупинився та вказав Юркові на щось в очеретах. Той придивився та помітив сіро-блакитний дашок, прихований серед зелених стеблин, брунатних качалочок і пухнастих волотей. Дерев’яний будиночок, які зазвичай споруджують на міських водоймах для качок і лебедів, стояв на маленькому плоті, зовсім недалеко від суцільної стіни очерету.

    – Звідси ти зможеш вудити справжню рибу, – сказав тато. – А там, – і він зневажливо кивнув на окупований пенсіонерами берег озера, – там самі жаби та п’явки.

    Проте Юрко не дуже зрадів. Як потрапити до будиночка? Тато пояснив. Треба пройти крізь зарості очерету, тростини та рогозу, приминаючи їхні стебла ногами. Потім зробити три-чотири кроки дном озера та видертися на пліт, на якому стояла хатка.

    Юрко сполотнів. Добре, нехай комиш, тростина, рогіз. Але лізти в цю повну баговиння незнайому воду… Вода була прозора та напевно мілка, проте Юрка охопив жах від самої лише гадки, що ця нерухома вода може бути дуже глибокою та приховувати чудовиськ кошмарного ґатунку. Він миттю уявив, як там, в прохолодній глибині, ці страхіття терпляче й сторожко чекають, коли він, нарешті, спустить у воду бодай одну ногу. Він вже бачив цю картину їхніми очима: на світлій далекій поверхні з’являється чорний контур стопи, а до неї звідусіль летять стрімкі ікласті тіні…

    Та за кілька хвилин Юрко вже стояв на плоті. Тато так влучно добирав підбадьорливі слова, що він і незчувся, як зробив оті чотири кроки у воді, що ледве сягала метрової глибини. Татові слова ніби й не заперечували чудовиськ, але вони відвертали всю увагу Юрка на дещо інше, з чудовиськами ніяк не пов’язане. Тепер Юркові всі його страхи видавалися сміховинними; нині він міг би здолати вбрід або вплав ціле озеро. Він квапливо махнув татові рукою та закинув свою незугарну вудку.

    Юрків рибальський азарт вичерпався годині за дві. Він так нічого й не спіймав; чи то вся риба пішла до іншого берега, принаджена місцевими рибалками, чи то місцеві рибалки невипадково опанували саме той берег. Юрко налаштувався додому.

    Та щойно він опустив у воду одну ногу, всі підбадьорливі татові слова вилетіли йому з голови, і він знову побачив те, що бачили страхітливі чудовиська з дна озера. Пліт, оточений дрібними лінькуватими хвильками, ніби завислий у височині, з плота спускається нога, а до неї звідусіль линуть стрімкі ікласті тіні… Юрко похапцем підібрав ногу та налякано втупився в нерухому воду.

    Він чудово знав, що озеро довкола плота мілке, а ніяких чудовиськ у ньому немає. Він би знову зробив ті чотири кроки до заростей під берегом, якби хтось відволік його увагу від картин, що малювала його уява. Юрко заплющив очі, і негайно на внутрішній поверхні повік замерехтіли акули, косатки, мурени, крокодили, іхтіозаври та решта зубатих істот, бачених у музеях, енциклопедіях та по телевізору. Зрозуміло, що всі вони, а також більш грізні та небезпечні потвори, яких наплодила Юркова уява, панували цим озером безроздільно. Вони не вполювали Юрка на шляху до плоту тільки тому, що вирішили затягнути його в тванисті глибини без свідків, аби нічим не видати своєї присутності в цих водах.

    Шлях до берега відрізано. Що робити? Юрко роззирнувся, але в цей час робочого дня поблизу нікого не було. Сонце виливало на озеро таку нещадну та гнітючу спеку, що найстійкіші рибалки, здається, пішли або поховалися в тіні під деревами. Юрко лишився на озері сам.

    За озером, на тому березі, через дорогу, стояв будинок, де тепер мешкав Юрко. Відлічивши чотири поверхи – Юрко жив на п’ятому – він почав відшукувати свій балкон. Може, тато зараз стоїть на балконі, спостерігає за ним, і варто лиш махнути рукою, і його обов’язково помітять і негайно прийдуть і врятують? Однак на балконах нікого не було.

    Юрко почав втрачати надію та навіть налаштувався заплакати, аж раптом проста й щаслива думка майнула його головою. Адже це приморське місто, багато хто з його мешканців – моряки, а якщо не моряки, то їхні родичі, друзі або знайомі. Тобто чи не кожен в цьому місті знається бодай на деяких морських сигналах і напевно – на сигналах лиха, адже порятунок тих, хто терпить лихо, - святий обов’язок кожного, хто пов’язав своє життя з морем або з людиною морського фаху.

    Звісно, Юрко не мав ані радіопередавача, аби заповнити ефір сигналами SOS, ані вогню, аби влаштувати багаття, ані сигнальних ракет. Та нещодавно він читав у якійсь книзі, що сигнал лиха можна подавати руками. Треба повільно піднімати та опускати розведені в сторони руки; той, хто помітить такий сигнал, що сповіщає про смертельну небезпеку і благає про допомогу, обов’язково відгукнеться.

    В книзі не йшлося про те почуття, з яким людина подає такий сигнал перед обличчям безкраїх вод, незворушних небес і смертельної небезпеки. Але тепер, стоячи на плоті, за кілька кроків од берега, квапливо піднімаючи та опускаючи розведені руки, ніби намагаючись злетіти, Юрко раптом збагнув, скільки відчаю та надії вкладають моряки в цей простий рух. Це благання зверталося не до пустельного обрію, а до чогось інакшого – всезнаючого, всемогутнього та милостивого, що спрямовує допомогу та рятунок усім, хто потерпає лихо та благає про спасіння, - на море, на суші та скрізь, куди ведуть людину покликання, обов’язок або цікавість.

    Та поки що береги озера, вулиці та балкони будинку за озером стояли пусткою. Десь поруч із гуркотом котила вантажівка, завивала сирена в порту, їй відповідав низький потужний гудок із затону. В небі безгучно креслив білу пряму реактивний літак. Зовсім недалеко були люди, точилося чудове та дуже цікаве життя, а Юрко пропадав за два кроки від усього цього. Він ще раз глянув на нерухому воду навколо плоту, і його раптом охопило надпотужне нестерпне почуття неправильності та безглуздості такого пропадання. Втримати цей почуття в собі було неможливо, і воно вилилося, та не сльозами, а гучним, на межі Юркових можливостей криком.

    - Тато! ТАТО! – волав Юрко, не відводячи погляду від балконів і вікон п’ятого поверху такого близького й такого недосяжного будинку. Йому здавалося, що звук його голосу зовсім недалеко пролітає понад озером, не далі його середини, а там без сплеску падає у воду та повільно опускається в баговиння, на дно, лякає риб, п’явок, іхтіозаврів та інших істот, якими Юркова уява заселила водойму. Юрко відчував, що так він зможе волати недовго, і вже збирав сили для останнього, найголоснішого крику, який напевно зірве йому голос та, можливо, долине до батька, аж раптом штори на балконі п’ятого поверху ворухнулися, там з’явився чоловік – тато!!! – і махнув рукою. Врятований! – його почули, і допомога прийде.

    …Татові навіть не було потреби повторювати свої підбадьорливі слова. Щойно він з’явився на березі, Юрко миттю стрибнув у воду і за кілька секунд вже продирався крізь пружні стебла. «Дай-но руку, Робінзон!», - гукнув тато, а Юрко не руку – всього себе кинув батькові, обхопив його руками та ногами та притисся щокою до батькової щоки, обдряпавшись щетиною. Так тато й ніс Юрка аж до самого дому, гладячи йому спину та стиха сміючись.

    2013-2017


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  17. "У Львові, на Зеленій"
    Трамвай, ущент спрацьована "вісімка", здригнувся, наче востаннє, та зупинився. "Вулиця ... Зелена", - роздільно, наче по складах і з довгенькою паузою між словами прохрипіло з динаміків, а між тим на адресних табличках будинків уздовж колій, як і всі останні кільканадцять кварталів, значилося зовсім інше: "Вул. І. Франка".

    За вікном, щедро тонованим брудом і міською кіптявою, височила старовина. Загалом отут, в цій частині міста, інших будинків не було - палаци, кам'яниці, муровані старовинні споруди, пошарпані, запорохнявілі, де-не-де з новою фарбою на старезних фасадах. Це вже не житловий фонд, це уламки історії, її свідки, тло, часом - ії сцена. Втім, чим би вони не були на моє тимчасове, зайдове, перехоже око, для місцевих вони є житлом у ненадто зугарному стані, якому не зарадить навіть осяйне імперське минуле.

    "Вісімка", від якої не гідно було очікувати ознак життя, раптом загула, дзеленькнула відчайдушно, смикнулася всім довгастим тілом і рушила далі. А далі було недалеко - одразу за зупинкою і вулиця, і колія трамваю, і сам трамвай, і всі його пасажири, і я - всі ми вперлися в застиглий потік автівок, оповитий ревінням двигунів і сивим масним димом, що викидала в серпневу задуху тентована армійська вантажівка. "Вісімка" смикнулася ще раз, посунулася вперед - і тут вже стала остаточно, її затерло між автівок, наче пароплав у крижинах.

    Трамвай стовбичив на розі. "Вул. І. Франка" вкотре прочитав я на новенькій табличці, що висіла на будинку ліворуч. "Вул. Зелена" - чорною фарбою значилося на простенькій білій табличці на будинку праворуч. Самі ж ці будинки стояли так щільно, що між ними важко було помітити перехід від бучної літературної класики до непретензійної кольорової абстракції. І ріг оцих двох вулиць був таким плавним, що аж ніяк не нагадував урбаністичний перетин двох напрямів, звичайне міське перехрестя; дещо інше він нагадував - наче в широке річище Франка впадав бурхливий звивистий потік Зеленої.

    Я задивився у вигин Зеленої та й зник за тим вигином, слідом за власним поглядом увесь зник, і сам не помітив як зник. Поглядом і думкою блукав я між фасадами, аж доки не прочинилися двері аптеки, звідки визирнув чоловічок. Так, саме чоловічок - присадкуватий, огрядний, вбраний в темний костюм-трійку, лискучі штиблети та капелюх-котелок із охайним зеленим пером. Правицею він тримав чорну тростину.

    Чоловічок пильно вдивлявся у щось на протилежному боці вулиці; за мить він зник у аптеці, а тоді його кругле біле обличчя заясніло у вікні. Здається, він так само пильно видивлявся щось через вулицю, але тепер крізь вікно, наче не хотів, аби його хтось помітив. І вже за хвилину з'ясувалося, хто був той хтось: Зеленою простувала струнка жінка у бузковій сукні, а чоловічок у аптеці стежив за нею. Щойно вона зникла за вигином вулиці, як він притьмом вигулькнув з аптеки та чвалом рушив вулицею; він увесь час так пильнував інший бік вулиці, що аж зіштовхнувся з якимось добродієм. Добродій зупинився, чоловічок вибачився, добродій вклонився, чоловічок вклонився та торкнувся капелюха пальцем і рушив далі, прискоривши ходу й знову втупивши очі туди, де зникла бузкова постать. Він і не помітив, що добродій, який щойно чемно вклонявся на його вибачення, розвернувся та рушив за ним слідом, вдаючи цілковиту байдужість...

    О, які сюжети, які підступи, які перехресні стежки закрутилися перед моїм поглядом, що блукав тепер вільно між фасадами Зеленої! Злочин, обов'язково страшний і на перший погляд безглуздий, чисте зло, а краще два, три, серія злочинів! Прекрасна жінка, на яку одна за одною падають дедалі важчі підозри та вказують переконливіші докази. Детектив, що втілює ліпші чесноти свого цеху та водночас перевершує визнаних магістрів свого фаху. Злодій - пекельна постать, яка нічого не чинить власними руками, він ляльковод, смикає за ниточки, але ті ниточки до нього не ведуть, адже всі його поплічники божевільні, та й не за якоюсь там липовою довідкою, а справжнісіньким щирим і неосудним безумством. Випадковий спостерігач і мимовільний учасник, який переказує сю неймовірну історію, що розгортається на багатющому тлі цього надзвичайного міста, яке зовні - звичайний європейський ветеран архітектурних мистецтв, а справді - портал, що веде в зовсім окремий світ, відтятий од інших, од власної минувщини, кинутий напризволяще, кинутий сам собі та будь-кому на поталу, світ, де кожен може уявити що завгодно, але не кожен і майже ніхто не знатиме правди!

    Як би ж то я знав тебе, Львове, як би ж то знав... Я б таку історію про тебе і твій світ розповів - хай би й вигадану, та наскрізь правдиву, таку, щоб вже незабаром перетворилася б на міську легенду, а згодом - на факт твоєї невідомої біографії, на твою правду.

    Як би ж то я знав ту твою правду. А так і намагатися не варт. Тільки й слави, що назва тієї нездійсненної історії осіла в пам'яті. "У Львові, на Зеленій"...

    ..."Вісімка" дзеленькнула, здригнулася, а далі так, ніби нічого не сталося, рушила до Соборної.


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  18. Утруднення
    Сутеніло. Через дорогу на розі застиг масивний старовинний будинок, обернений до мене торцем. Ряд величезних чорних дерев височів між вулицею та будинком. Під самим його дахом виднілися два круглі вікна, одне з них світилося; здавалося, що то не вікно, а місяць уповні висить невисоко над вулицею, плутаючись у чорному гіллі. Трохи вище справжній місяць – щербатий, маленький і негарний – нерішуче дряпався в небо серед дахів, антен і реклам.

    Я стояв під якоюсь шершавою зеленою стіною та дивився на ті два місяці. Я чудово розумів їхню ситуацію. Ще б пак! А ще я знав, що так або інакше їхня проблема розв’яжеться: або будинок знесуть, або місяць убуде, або вікно згасне... А от що робити мені? Це мені було невідомо, ні, абсолютно невідомо…

    З погляду календаря, це почалося нещодавно; як на мене, це тривало занадто довго. Отже, вже деякий час мені здавалося, що всередині моєї голови є ще одна голова, маленька, але надзвичайно важка. Ні, не так; це мені від початку «здавалося», але дуже скоро я переконався, що ця друга голова – не «здається», вона існує. Що вже там суперництво місяця та вікна…

    Вона, та голова, ледь трималася на власній тоненькій шиї; вона нахилялася, закидалася, билася зсередини в першу – видиму – голову, билася боляче, важко і твердо. Кажуть, одна голова добре, а дві краще. Ні, авжеж не краще. Користі від другої голови не було ніякої, а втомлювала вона мене до повного знесилення.

    Різні ефекти від наявності другої голови, які я переживав удень, не давали мені спокою і вночі. Якщо вдень десь на вулиці ця голова, втомлена тримати рівновагу, раптом впиралася зсередини мені в лоба, мені здавалося, що зараз і я з розмаху вдарюся обличчям у бруківку. Вночі ж, щойно я заплющував очі, я знову бачив перед собою ту сіру бруківку, а вона стрімко наближалася, і мені доводилося розплющувати очі, аби попередити зіткнення.

    Щось подібне я пережив у дитинстві. Якось наш клас вивезли до лісу; ми крокували серед дерев, і хтось, хто йшов попереду, потягнув за собою гілку сосни, а потім відпустив її, вона розпрямилася та боляче хлиснула мене по обличчю. Потім ще багато ночей поспіль, варто мені було прикрити очі, і та колюча гілка знову летіла до мого обличчя, а мені доводилося негайно розплющувати очі, аби уникнути удару. Це було набагато гірше, ніж той єдиний справжній удар справжньої гілки, тому що повторювалося без кінця й нічим не закінчувалося. А тепер це відбувалося з бруківкою, потім уночі пригадувалася та злощасна сосна, її гілка знову летіла до мого обличчя, як колись давно, тож навіть уві сні я не мав ані порятунку, ані спокою. Я відчував себе таким же втомленим і надломленим, якою, мабуть, відчувала себе тонка шия моєї другої голови.

    Ось так, кінець кінцем, – а ця історія могла мати не так вже й багато фіналів – я опинився у лікаря. Загалом, випадково опинився. Я чвалав вулицею, ледве усвідомлюючи, де знаходжуся, тому що моя друга голова наразі закинулася назад, вперлася потилицею в потилицю першої голови так важко, що я й сам був готовий закинутися назад і впасти… Ні, не на асфальт, а в яку-небудь прірву, в яку можна падати безкінечно. Ну, або стільки, скільки необхідно, або прискорення вільного падіння зробило мою другу голову невагомою, і вона припинила тиснути в потилицю моєї першої голови. Як було би чудово опинитися в невагомості, хоча б ненадовго, просто щоб пригадати, як мені жилося з одною головою, доки не з’явилася друга. Я навіть зупинився, і справді на якусь мить відчув себе в нетривкій невагомості, але тієї ж миті маленька й тверда друга голова вперто натиснула і штовхнула мене до землі, ніби саме в ній зібралася тепер уся зникла сила тяжіння. Тут мене хтось зачепив ліктем, я озирнувся та побачив, що стою перед дверима поліклініки. І я ввійшов.

    А далі все відбувалося, як у бінго: взззз-дррррринь-бац-буууумзззз – з реєстратури мене спрямували в один кабінет, звідти – блюмц! – в другий, з другого – ваааау! – ще кудись, все вище й вище, поверх за поверхом, нарешті – БІНГО! – я опинився в затишному світлому кабінеті. Кремезний лікар стояв біля вікна й дивився на море дахів, що розкинулося аж до обрію, - рудих, коричневих, сріблястих, чорних, зеленуватих і жовтих. Коли я ввійшов, лікар поманив мене рукою, і ми почали дивитися на дахи разом.

    Загалом я люблю дивитися на дахи, тільки не з великої висоти, не з пташиного польоту або «если сесть в бомбардировщик». Краще за все дивитися на дахи з даху, в крайньому випадку, з вікна, але з даху, зрозуміло, краще. Через кілька хвилин, не відриваючись від споглядання дахів, лікар запитав: «Що у вас?» Тут в мене виникли сумніви, чи варто йому отак одразу розповідати, що в мене дві голови, і друга мені заважає й взагалі не потрібна… Отже, я описав лікареві свої симптоми, не згадуючи про другу голову. Тисне, мовляв, зсередини, ось тут і ось тут, заважає.

    Лікар із розумінням кивав, дивлячись на дахи, потім сунув руку в кишеню халату, видобув звідти аркушик паперу і передав мені. Там були адреса, а ще нерозбірливо написана назва препарату. «Там зрозуміють, - попередив моє питання лікар. – Не хвилюйтеся, голубчику, не хвилюйтеся. Це спазм… спазм із… із фіксацією… нічого жахливого». І лікар тепер вже цілком зосередився на спогляданні дахів за вікном, я зрозумів, що прийом закінчено, і вийшов з кабінету.

    За адресою на аркушику виявилася не аптека, а годинникова майстерня. З маленького віконця мені видали склянку з паперовою наліпкою, прикрашеною нерозбірливим словом. У склянці каталися дві жовті пігулки. «Тричі на день. Під язик. Перед вживанням їжі», - механічним голосом повідомив чоловік з чорною лупою в лівому оці і подивився на мене правим оком з таким нетерпінням, ніби я вже з півгодини набридав йому найбезглуздішими питаннями. «Але тут лише дві…», – почав я. «І одної буде забагато», – скривившись, перервав мене чоловік з лупою, закрив віконце й вивісив у ньому охайну табличку «ПРИЙОМ ТОВАРУ».

    Ніхто не став би вживати ліки, запропоновані в такий спосіб. Та щойно ця думка, підігріта обуренням, почала штовхати мене до найближчої урни, аби викинути туди склянку, пігулки, рецепт і навіть згадку про таємничих ескулапів, як моя друга голова загойдалася, нахилилася праворуч, насилу вирівнялася, а тоді раптом усією своєю вагою буцнула мене в ліву скроню, ясна річ, зсередини. І я миттю відкрив склянку і прийняв одну пігулку…

    І ось я стою тут, на розі двох вулиць, під якоюсь шершавою зеленою стіною. Сутеніє. Під самим дахом величезного старовинного будинку навпроти світиться кругле вікно; здається, це місяць уповні висить низько над вулицею. Трохи вище справжній місяць – щербатий, маленький і негарний – нерішуче пнеться в небо серед дахів, антен і реклам. Повз мене пробігають перехожі, зі дзвоном повзуть трамваї, відбиваючись у бруднуватих вітринах. Мені невідомо, ні, мені абсолютно невідомо, що мені робити тепер, коли моя голова опинилася всередині другої - невидимої – голови, великої та валкої, сповненої безугавної вологої вібрації, від якої мерзенно дрижать повіки та сльозяться очі. Що ж робити…

    Кругле вікно під дахом старовинного будинку згасло, і щербатий місяць, враз позбавившись суперника й нерішучості, піднісся над містом.

    2013; переклад 2017; нова редакція 2017


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  19. Крила Батькiвщини
    Одного травневого дня Юрко сидів на лаві у дворі. Того року весна в Києві розпочиналася довго й нерішуче, час від часу поступалася зимі, всупереч календарю та Юрковим очікуванням. А потім стрімко, за кілька діб, весна виконала всю свою роботу – та закінчилася. Одразу почалося спекотне виснажливе літо. Місто повільно розжарювалося, але ночі ще були прохолодні. Якби не оця нічна свіжість, містяни вже би знудьгувалися за осінніми дощами.

    Якийсь одноманітний звук вже деякий час намагався привернути Юркову увагу. Точніше, він давно помітив той звук і навіть намалював уявну картинку, що його пояснювала: огрядна тітка у бузковому запраному халаті, з флегматичним виразом обличчя вибиває невеличкий килим, який висить на дроті, протягнутому серед кущів і дерев тінистого двору. Навколо килимка клубочиться курява, пронизана, немов спицями, променями світла, що пробилося крізь листя. Багатоголоса міська луна вторить ударам по килимку; здається, що це не одна, а чотири тітки б’ють по чотирьом маленьким килимкам…

    Удари по килимку спричиняються до легкого, ледве помітного струсу повітря. Коли Юрко відчув той струс, він миттю припинив чути і тітку, і луну, і загалом увесь дворовий гомін. Його полонили спогади. Щось давно забуте, але таке звичайне, до чого звик так, що вже й не помічав його, наполегливо нагадало про себе.

    Колись давно, у 80-ті роки минулого століття, у будь-який день і час можна було відчути пружний удар – ніби повітрям об повітря – та відчути короткий потужний рух, що сповнювало все довкола й ніби тебе самого зсував з місця на міліметр або два. Цього нечутного, але такого відчутного удару завдавали військові літаки, долаючи «звуковий бар’єр». Літаків не було видно, але вони, ці незримі крила Батьківщини, десь там літали, набирали рекордну висоту та надзвукову швидкість. Цей регулярний струс повітря, викликаний невидимими бойовими машинами, сповнював малого Юрка щасливим почуттям безпеки та впевненості, якого, мабуть, не дали б йому найвищі та найтовстіші цегляні мури. Адже будь-які загрози були попереджені… А потім все це припинилося, і десь від середини 90-х років Юрко вже не чув, як літаки долають «звуковий бар’єр». Небо спорожніло.

    Юрко, полонений дитячими спогадами, застиг на лаві. Згодом, коли трохи подорослішав, він дуже заздрив незворушним пілотам у сіро-зелених скафандрах і шоломах з величезними, як у бабки, очима. Тільки вони вміли долати «звуковий бар’єр», адже для цього треба здійнятися так високо та розвинути таку швидкість, аби стати невидимим для всіх інших. Хлопання, пружно здригається атмосфера, «звуковий бар’єр» подолано. Западає тиша, яку ніщо не здатне порушити. Ось де спокій!

    Юрко пригадав і деякі обставини, через які йому так пристрасно бажалося опинитися за «звуковим бар’єром», за яким, нарешті, німуватимуть всі його тривоги. Він сумно посміхнувся. Все виявилося неправдою. Ну, все.

    Не існує ніякого «звукового бар’єру». Хлопання та струси повітря – це ударні хвилі літака, що летить з надзвуковою швидкістю. Хвилі чути та відчуваються не тоді, коли долається «звуковий бар’єр», а коли вони минають спостерігача. Надзвуковий літак справді видимий, просто Юрко не помічав його, адже літак пролітав над його головою трохи попереду ревіння власних турбін. А якщо літак видимий, він і вразливий. Вразливий літак, вразливі пілоти. Вразливі й для супротивника, і для тривог, від яких не сховатися за «звуковим бар’єром» ані звичайним людям, ані небожителям на кшталт пілотів.

    Все в світи виявилося нетривким, ненадійним і вразливим. Та й увесь той світ одного дня зник, ніби знесений подувом вітру. Про грізні бойові машини, що несли свою вахту за «звуковим бар’єром», тепер нагадував хіба що легенький струс повітря при вибиванні порохнявих килимів…

    Отут виник новий звук. Ніби велетенська куля сунула доріжкою для боулінгу, котилася повільно, важко, лишаючи на полірованій поверхні свій слід. Звук зростав, наближався, міцнішав, здавалося, ніби куля набирає швидкість і вагу перед зіткненням з кеглями, які ось-ось порозлітаються навсібіч із сухим тріском. Але куля обдурила, прокотилася десь просто понад Юрковою головою та почала віддалятися, затихати, доки зовсім не пропала. Юрко заплющив очі та уявив собі недоторкані кеглі, білі, з чорною смужкою, що виструнчилися в кінці лискучою доріжки, якою котила невідомо де щезла куля. Та ось вона з’явилася знову; куля так само важко сунула доріжкою, але тепер, здається, її запустили швидше й точніше – зіткнення з кеглями неминуче. Та куля обдурила й цього разу.

    Юрко подивився вгору та помітив сіро-прозорий силует пасажирського літака в просвіті між листям. Літак повільно, видаючи звук важкої кулі, що котиться доріжкою для боулінгу, прокладав шлях між величезними нерухомими хмарами. Видовище було мирним і заспокійливим, проте не дало Юрковій душі ані миру, ані спокою.

    Він раптом знову пригадав пружний удар – ніби повітрям об повітря – і навіть зміг відчути короткий потужний рух простору навколо, що ніби посунув його на якийсь міліметр. Однак щасливе почуття впевненості й безпеки, що сповнювало малого Юрка щоразу в такі миті, Юркові дорослому здалося наївним і смішним. Ні, нема, не існує жодних бар’єрів або мурів, за якими німуватимуть тривоги, що бентежать людину. Адже всі бар’єри та мури, всі найпотужніші арсеналу світу – зовні, навколо людини, а всі тривоги – десь всередині неї.

    Юрко зітхнув. Колись давно один малий вважав, що він щасливий, тому що поруч дбайливі батьки й рідна оселя, дідівське село й ласкавий Лиман, улюблені книжки та іграшки, татові морські оповідки та загадкове бабусине горище, а всі загрози й тривоги попереджені й відсунуті непереможними крилами Батьківщини, які літали десь поза «звуковим бар’єром». Та все виявилося неправдою. Ну, все.

    Правду взагалі було важко вирізнити з-поміж неправди; на додачу з’ясувалося й дещо інше, перед чим пасувала не тільки людська неправда, а й людська правда. Йому траплялися люди й книги, що розповідали страшні речі саме про той час, коли він був такий щасливий, і речі чудові про життя в блокадному Ленінграді. Ні, не час і не місце визначали зміст тієї епохи – великої епохи Юркового дитинства. І сама та епоха, і щастя були всередині Юрка, а не зовні.

    Ще до того, як почав розпадатися той світ, чи то виникло, чи то прокинулося в Юркові дещо, здатне нести тугу й смуток. Ніби невидимий криголам своєю нищівною вагою насунув на білий незаймано чистий лід, і лід не витримав, тріснув, і побігли ним блискавки й зигзаги розламів, і виступила з-під тих розламів чорна нерухома вода. Дедалі ширші розколини, і ось вже до самого обрію – лише чорні безодні вод, а білий чистий лід, переможений, визнавши поразку, лишився десь далеко за кормою. Ось так скінчилася велика епоха дитинства, та скінчилася вона не в календарі, не на одній шостій частині суходолу, а всередині Юрка.

    Можливо, якби зовні, поруч із Юрком, не було турботливих батьків і рідної оселі, дідового села й ласкавого Лиману, улюблених книжок та іграшок, татових морських розповідей, таємничого бабусиного горища та надзвукових крил Батьківщини, його сприйняття тієї епохи було б іншим. Юрко гірко посміхнувся та навіть опустив очі й втупив їх у землю. Він напевно погодився би з таким припущенням, якби не знав сам, скільки щастя поглинули його власні вчинки, про які соромно згадувати. Ті вчинки відняли в Юрка набагато більше щастя, ніж втрата обійстя на селі над Лиманом або й навіть зникнення з мапи світу СРСР. Це ж треба: грандіозні події трапилися, світ змінився до невпізнаваності, а значення має лише те, що згадуєш із соромом, і те, що не зоставило по собі інших спогадів, крім щастя…

    Юрко отямився й підвів очі. Витискаючи спогади, на нього насунувся звичний дворовий гамір. Гавкали собаки, вищав дриль, глухо бубоніло радіо, хтось вибивав килим. З дитячого майданчика линуло пронизливе багатоголосся. Десь у небі тяжко гудів літак. Все йшло своєю чергою.

    2012; переклад українською 2017

    "Репатріація ложки"
    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  20. Помаранчевий настрій
    Юрко вискочив з дому, проклявши власну забудькуватість. У нього закінчилися чисті зошити, неділя перетнула полуденну межу, і місцева крамниця канцтоварів могла вже зачинитися. Тоді б йому довелося плентатися через усе місто до центрального універмагу, який у вихідні працював до шостої. Однак на вулиці Юркові миттю вилетіли з голови і зошити, і школа, і крамниці, та й загалом усе решта.

    На вулиці щось відбувалося. Або вже відбулося – щось грандіозне, нечуване, що змінило все довкола. Юрко зупинився та роззирнувся. Все було таким же, як учора, та одночасно – зовсім іншим. Юрко збентежено крутив головою навсібіч, усі його відчуття помічали зміни, а він не здатен був їх ані збагнути, ані назвати.

    І новий будинок на розі, і старі будинки вздовж вулиці, і пустище перед школою, і дерева на бульварі, і ворони на тих деревах, і тролейбус на зупинці, і сама та зупинка, і все решта, до чого Юрко звик, мало точнісінько такий вигляд, який мало щодня. Та щось таки змінилося. Здавалося, всі предмети перетворилися на власні голографічні зображення. Схожість була дивовижна, точність відтворення найменших деталей вражала, та Юркові було цілком зрозуміло, що все це – ілюзія, народжена промінням світла, заломленим у лінзі. Адже голограми, міражі та ілюзії не відкидають тіней – отак і всі предмети на вулиці позбулися власних тіней. Не предмети, а ілюзії предметів невагомо та нерухомо ширяли навколо Юрка. Він опустив очі. Так і є: він також втратив тінь.

    Але було ще дещо. Повітря навколо кожної будівлі, кожного стовпа, камінця на дорозі та листочка на дереві ледь помітно тремтіло, струменіло та майоріло, ніби марево над гарячим асфальтом. Але те звичайне літнє марево було прозоре та безбарвне, а це марево було кольоровим. Юрко навіть очі протер. Здавалося, що кожен предмет охоплений коротким блідим полум’ям, забарвленим найніжнішими персиковими та помаранчевими тонами. Юрко глянув на власну правицю. Ну, так, і його рука також була оповита цим тремким полум’ям, ледве помітним при денному світлі.

    Ось тут Юрко збагнув: денне світло! Він подивився вгору та побачив, що небо, зранку сіро-бузкове, похмуре, суцільне, тепер обернулося на величезний екран, що стікав розсіяним помаранчевим кольором. Не світло, а колір струменів з цього екрану. Саме небо також стало іншим; куди не кинь оком – ані блакиті, ані сірості, ані білизни, зникли глибина та висота. Сонце також пропало. Здавалося, що цілий повітряний простір над містом перетворився на рожевувато-помаранчеве сяяння. Воно, одночасно близьке та далеке, оповивало та фарбувало предмети з усіх боків, і предмети світилися та не відкидали тіней.

    Глинисте пустище сяяло та виблискувало щирою міддю. Новий будинок на розі, складений з сіруватої силікатної цегли, зробився помаранчевим. Всі його вікна палали, ніби всередині будинку сідало сонце. Асфальт на дорозі жеврів згасаючим багаттям. Дерева спалахували золотавим листям. Краплями жовто-червоної смальти проносилася птахи та лишали в повітрі пломенисті сліди.

    Юрко стовбичив посеред тротуару, зачарований тим, що відбулося з небом, і що це нове небо зробило з його рідним містом. Він вже відчув, що з ним також чиняться якісь зміни, що незгасне помаранчеве сяйво, яке струменіло звідусіль та проникало скрізь, вже проникло й в нього, в Юрка, і вже щось зробило там, всередині, де тепер все тремтіло, ніби в передчутті. Юрко також зробився частиною цього помаранчевого сяяння, а від нього тепер, мабуть, також виходило світло.

    Раптом Юрка хтось штовхнув. Він озирнувся на перехожого, який віддалявся в оточенні короткого персикового сяйва. З іншого боку до Юрка наближалися дві огрядні жінки, а понад їхніми головами виблискували помітні помаранчеві німби, такі ж німби оточували їхні руки та сумки, які жінки тримали своїми осяйними руками. Під деревом якийсь парубок змішував своє червонувате сяяння з золотавим палахкотінням листя; він палив цигарку, а навколо цигарки висіла маленька замкнена веселка всіх відтінків червоного, а до помаранчевого неба від цигарки тягнувся жовто-зелений дим. І всі ці люди, що сяяли, випромінювали кольорове світло, спалахували німбами та веселками, мали вигляд найбуденніший, навіть зануджений. Юрко збагнув, що ніхто й досі нічого не помітив.

    Однак лишатися один-на-один з небаченим явищем було абсолютно нестерпно. Треба з кимось поділитися. А що як все це бачить він один, а ну все йому ввижається? А що як це вже відбулося з усіма, і вони давно звикли до свого нового стану, і лише для Юрка цей помаранчевий світ – новина? А ну як… а ну як отак було завжди, і тільки Юрко чомусь випав з оцих «отак» і «завжди»?!

    На розі під книгарнею висів телефон-автомат, який іноді дозволяв дзвонити без монети. Юрко побіг до телефону та заходився обдзвонювати всіх хлопців і дівчат, чиї номери телефонів міг пригадати. Коли хтось відповідав, Юрко просив подивитися на вулицю. Однак усі реагували майже однаково: кидалися до вікна, потім поверталися та розчаровано або сердито повідомляли: «А тебе ніде не видно». Якщо ж Юрко запитував, чи не помітили воно чогось незвичайного, вони або кидали слухавки, або перелічували дурниці: собак, вантажівки, Наталку на гойдалці або Сашка на турніку.

    І так лишився останній номер з тих, як Юрко знав напам’ять. Але цей номер належав хлопцю, якого в класі вважали «дивнуватим». А він і справді був диваком, його висловлювання та вчинки часто, якщо не завжди, були несподіванками. Однокласники над ним кепкували та насміхалися, явних друзів у класі та в школі хлопець не мав. Юрко помічав його дивацтва, проте ніколи з хлопчини не глузував, однак і на дружбу з «диваком» також не наважувався, то ж їхні відносини лишалися приятельськими, але не дружніми.

    Потупцявши під телефоном, Юрко все ж таки набрав номер. Щойно він вимовив «алло», на іншому кінці дроту тремтячий хлопчачий голос заволав: «А ти на вулицю дивився?!» Перебивавши одне одного, вони одночасно говорили та сміялися, розповідали, що бачили, та яким все тепер зробилося. Так вони погаласували деякий час, а тоді домовилися зустрітися біля школи, аби разом спостерігати за тим, що далі відбуватиметься в місті та на небі.

    Юрко повісив слухавку та припустив до школи. Проте вже за кілька кроків він зупинився. Щось відбувалося. Або вже відбулося – дещо грандіозне, що змінилося все довкола. Юрко роззирнувся. Все було таким, як п’ять хвилин тому, але вже зовсім іншим.

    Усе, що тільки що здавалося голограмою, об’ємним зображенням, намальованим промінням світла, набувало щільності та наливалося вагою. Юркові здалося, що він відчуває легенький струс ґрунту під ногами щоразу, коли обважнілі ілюзії предметів м’яко падали на свої звичайні місця. Рожеві, персикові, помаранчеві, жовті та червоні відтінки танули та зникали. Предмети просто на очах робилися сірими й неоковирними, втрачали сяяння, німби та полум’я, що їх оповивало. При цьому довкола світлішало, але світло це, сірувате, холодне, прозоре, відбирало кольори та барви, долучало до всього тіні, а місто їжачилося тими тінями, наче багнетами.

    Юрко опустив очі долі та побачив, як від його ніг лягла коротка сіра тінь. Потім подивився на правицю. Довкола неї вже не коливалося коротке тремке полум’я, ледве помітне в денному світлі. І денне світло змінилося.

    Юрко подивився на небо. Помаранчеве сяйво атмосфери йшло вгору та марніло, вдалині між будинками та деревами випнувся горизонт, над ним з’явилося блакитне та біле. Перлисте мерехтіння неба, що приховувало його глибину та висоту, зникало, згасало, і небо знову робилося таким, яким було вранці, сіро-бузковим, похмурим і суцільним. А потім там, де за нагромадженням хмар ховалося сонце, в сіро-бузковій стіні з’явилися розколини та щілини, сповнені шаленого сяяння. Небеса в тому місці нагадували землю, розтяту глибокими тріщинами після посухи, тільки ці тріщини були сповнені сліпучого світла, а не застояної темряви.

    Всі змінювалося, робилося таким, яким було нещодавно, яким було завжди та яким, мабуть, залишиться навічно. Ще трохи – і вулиця, що жевріє вугіллям, і мідне пустище, і помаранчевий будинок на розі, і золотисті дерева, і птахи, що бризками смальти стікали в небі, знову будуть звичайними – розбитою вулицею, глинистим пустищем, сіруватим будинком, кволими деревами та неохайними воронами в похмурому небі.

    Юрко відчував, що він зараз розридається, йому так не хотілося, аби це помаранчеве сяяння зникало, аби все довкола знову робилося таким, яким він це пам’ятав і любив. Ні, тепер він ніколи не зможе любити це сіре місто, цих тьмяних людей, ці миршаві дерева… Та сльози, що вже клекотали в горлі, так і не пролилися. Юрко посміхнувся, спочатку несміливо, та дедалі ширше та більш впевнено. Не все пішло з персиковим світлом. Він і надалі відчував у собі це сяяння, що проникло в нього разом із помаранчевим кольором неба, і щось зробило там всередині та, мабуть, залишилося всередині тепер, коли його вже зовсім не стало навколо…

    Юрко рвонув з місця та помчав до школи.

    2012; переклад українською 2017


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  21. Межа досконалості
    Літував Юрко на селі. Називалося те село Олександрівка, лежало на березі Дніпро-Бузького лиману між Херсоном і Миколаєвом, а Юрком вважалося найкращим місцем у цілому світі.

    Всі сільські дні починалися однаково. Юрко виходив з напівтемних прохолодних сіней на двір, де вже заклопотано квоктали кури, і сонце негайно змушувало його заплющити очі та замружити їх так сильно, що перед ними пливли бузкові плями з яскраво-жовтими окрайцями.

    Потроху розплющивши очі та звикаючи до сонячного світла (ще й досі бузкового відтінку), Юрко опинявся перед «басинею» - так у селі називали криниці. Басиня ховалася в тіні кремезної «маслини». Лише через кільканадцять років Юрко з’ясував, що їхня сільська «маслина», як і біблійна «дика маслина», по-науковому зветься «лох вузьколистий» та є близькою родичкою зовсім не оливкового дерева, а обліпихи. Мабуть, Юркові односельці в іменуванні предметів уподібнювалися чи то древнім ізраїльтянам, чи то перекладачам біблійних текстів.

    Звикнувши до світла та мимохідь помилувавшись на басиню та маслину, Юрко з розбігу пірнав у довгий літний день. Ті дні своїм рівним безтурботним плином нагадували саме це – пірнання в зеленкувату воду Лиману, на березі якого лежало село (це міста зазвичай стоять – виструнчені, напружені, пихаті, а села – завжди лежать: невимушено, вільно та поза сумнівами – лежать).

    …Ти пірнаєш, занурюєшся, і ось вже зусібіч оточений теплою, солодкуватою, ніби прозорою та водночас непроникною для очей водою. Ти весь нею охоплений, схоплений, прийнятий, обійнятий цією неглибокою ласкавою водою, в якій легко заблукати, втратити напрям, якби не близьке піщане дно під ногами та зеленаво-біле крихке сонячне коло на поверхні. Вода – нерухома, суцільна, без шпаринок, домішок і прогалин; рух свій всередині води неможливо побачити, виміряти, його можна лише відчути, зате вже відчути одразу всією шкірою…

    Ось і дні були тоді такими ж: злиті, цілковиті, суцільні, вони сприймалися як рух під водою, - одразу всією шкірою. Зранку Юрко пірнав у день, аби виринути з нього лише ввечері, коли над Лиманом загорялася перша зірка. Потім, через багато років, один з Юркових університетських приятелів приказував, запалюючи цигарку: «Я не палю, я структурую час». А той літній сільський час не мав жодної структури, та й загалом її не потребував.

    Однак були в літа й свої хиби. Ким би Юрко себе не уявив, на кого б не перетворився, вбрання завжди лишалися одним і тим самим: плавки або шорти. Тому індіанці та пірати, запорожці та Робінзон (або П’ятниця, як заманеться), та й загалом усі, кого втілювали Юркові фантазії, хизувалися цим легковажним одягом. Що поробиш – спека! Спочатку це трохи засмучувало хлопця, але згодом його уява навчилася перетворювати дійсність цілком і до найменших дрібниць, а перевтілення плавок за вимогою гри відбувалося без жодних зусиль.

    Літо минало так плавно, як і будь-який його день, тривало довго та в осінь перетікало непомітно. Юрко раптом помічав, що небо, здається, лише вчора розпечене до безбарвності та вдалині непомітно сполучене з водами Лиману, налилося холодною блакиттю та поринуло вгору, набагато вище за півпрозорі хмарини, яких майже не траплялося влітку. Хмарини ті називалися «перистими», як пояснив тато – мореплавець, вигадник і жартівник, проте на жодні пера вони схожі не були. Понад усе вони нагадували розоране поле або піщане дно Лиману під берегом у найповніший – «мертвий» – штиль.

    У темно-зелених заростях осоки та очерету дорогою до Лиману виникали та множилися жовті смуги та плями. Вода в Лимані змінювала свій літній зелений колір на осінній, жовто-коричневий. Оголювалися поля та городи. Оголювався обрій; небокрай вже не потопав у димці та мареві, тепер він рішучо розтинав води та небеса. Юркові завжди ввижалося, що ця тонка з ледь помітною кривизною лінія приховувала якусь неймовірну, казкову, безкраю далечінь. Та коли років за двадцять він таки потрапив за горизонт, на інший берег Лиману, ніякої далечині там не виявилося. Лежала там Кінбурнська коса – такий же, як у селі, низький піщаний берег, купи «маслин», очерети, рибальські човни, хутори по дві-три хатини... А далечині не було; а тоді, в дитинстві – була.

    Зміна сезону для маленького Юрка мала суто практичний сенс. Мінялися його розваги та прості господарські обов’язки, починався новий шкільний рік – от і все. Осінь так осінь. Зате восени ігри впритул наближалися до реальності – адже Юркові герої, нарешті, могли вбратися за легендою гри замість того, аби силою уяви перетворювати плавки на лицарські броні, мушкетерські камзоли або стрілецькі шинелі.

    Сьогодні від самого, вже дещо прохолодного ранку Юрко був червонофлотцем. Його голову вінчала безкозирка, знайдена в купі мотлоху в курнику. Безкозирка була справжнісінька, з чорною стрічкою, оздобленою якорями на кінцях, з бронзовим написом ВОЕННО-МОРСКОЙ ФЛОТ на околиші та лакованою вишневою зіркою в оточенні золотого листя. Щоправда, цей шикарний кашкет пронизливо тхнув пилом і смердів курями, тому Юрко, прикрасивши ним голову, чхав без упину. Ця знахідка пустила шкереберть його вчорашні плани: всі військові дії негайно переносилися на море або принаймні на морське узбережжя.

    Безкозирка, звісно, була завелика для Юрка та час від часу звалювалася з його голови, хоч її стрічкою до вух прив’язуй. А ще босоногий червонофлотець вдягнув довгий, до колін піхотний мундир з нашивками СА – СОВЕТСКАЯ АРМИЯ; отже, невтаємниченій людині було складно здогадатися, що хлопчина – саме червонофлотець, а не партизан, полонений або взагалі мародер. Але Юрка це не турбувало: час військовий, комунікації ненадійні, тому вередувати не доводиться. Коли ж він готувався до атаки та зубами стискав чорну жорстку стрічку безкозирки, то відчував себе «братішкою»-відчайдухом і неприборканою «полундрою», від кінчиків чорної стрічки та до останньої смужки на уявній тільняшці.

    Короткими перебіжками Юрко дістався від малинника до величезної кам’яної брили під старою абрикосою за альтанкою. Сховався за нею, сьорбнув з м’ятої армійської фляжки та скривився – теплувата вода відгонила металом. Зате кампанія поки що складалася щасливо: він ще не отримав ані подряпини, а «німці» вже зазнали важких втрат. Однак Юрка щось ледь помітно бентежило; ця незрозуміла тривога торкнулася його ще вранці, біля басині під старою маслиною, коли він милувався безкозиркою на голові власного відображення у відрі з водою. Щось було не так.

    Раптом Юрко почув чиїсь кроки та визирнув з-за брили. До абрикоси перевальцем наближалася бабуся. Вона тримала широченні граблі з надзвичайно довгим руків’ям, відполірованим до блиску її працьовитими руками. Граблі були такого розміру, що могли би слугувати літерою «Т» в розкиданому по каліфорнійському пагорбу слові «HOLLYWOOD», якби в ньому була ця літера. Бабуся Юркові не загрожувала, тож він знову відкинувся на камінь і замислився.

    Що ж воно таке, що його бентежить? Він мав усе для повного перевтілення: справжню військову безкозирку, справжній армійський мундир, солдатську флягу, дуже правдоподібну дерев’яну гвинтівку, дві саморобні «трофейні» гранати та патронташ. Щоправда, патронташ був цивільний, мисливський, проте розповсюджував ні з чим не зрівняний аромат пороху. Лиман, тобто море, проглядав звідусіль, а ще він супроводжував маневри червонофлотця потужним гулом прибою.

    Але чогось бракувало. Юрко ніяк не міг второпати, чого саме, адже зазвичай гра з набагато біднішим реквізитом захоплювала його уяву цілком та не відпускала до ночі та навіть вночі, триваючи в його сновидіннях. Така гра припиняла бути грою; Юрко вже не грав – він жив.

    Розгублений, він забув про «німців», підвівся та почав походжати під абрикосою. Він зиркав на бабусю, а та за два кроки рівномірно працювала своїми величезними граблями. Під її ногами поступово формувалася купка листя, гілочок, висохлих зморшкуватих абрикосів і кавалків трави. Руків’я граблів сяяло, наче ложе гвинтівки Мосіна зразка 1891 року, яку Юрко багато разів бачив у Херсонському краєзнавчому музеї, та й в інших музеях також.

    Він стягнув з голови безкозирку, чхнув і з жалем торкнувся пальцем лакованої зірки. Сподівання не виправдалися – навіть з таким чудовим кашкетом гра лишалися всього лише грою. Якби він був дорослішим, вигукнув би: «Не вірю!»

    Юрко зітхнув, знову напнув на голову смердючу безкозирку та вирішив податися до Лиману. Може, біля води щось вийде? А ще можна спробувати різко змінити хід подій, наприклад, ось так: ворожий снайпер дочекався моменту, коли червонофлотець визирнув з-за брустверу, прицілився та натиснув спуск…

    БАХ! – щось вдарило Юркові в лоба, і так сильно, що він, коротко змахнувши руками, гепнувся навзнак. Те, що малювала його уява, раптом відбулося насправді; тому він спершу здивувався, а тільки потім відчув біль. А ще він почув лемент бабусі – голос її був дивним і наче віддалявся, а потім йому відповів мамин голос – і десь звідкілясь дуже здалеку відповів…

    Потім Юрко нерухомо лежав на маминих руках і томно дивився вгору мокрими очима. На глибокому блакитному тлі неба листя абрикоси здавалося чорним. Воно створювало примхливий малюнок. На Юрковому лобі щось здувалося, шкіра натягувалася, здавалося, вона мала ось-ось луснути від різких коротких поштовхів зсередини. В голові гуло. Схвильовані голоси мами та бабусі лунали, наче крізь вату. Тхнуло йодом і бинтами. А, так, справді, на війні бабуся служила в медсанбаті, а після війни бабуся…

    Бабуся! – Юрко раптом збагнув, що трапилося. Він опинився в радіусі дії бабусиних граблів та отримав їхнім держаком, як той ведмідь з дурнуватої пісеньки, просто в лоба. Чогось безглуздішого та образливішого годі вигадати!

    Проте Юрко не почувався ані безглуздо, ані ображено, а тривога та збентеження, що переслідували його зранку, зникли. І стара абрикоса, альтанка, сіра кам’яна брила, бабусині граблі також зникли. Тому що… тому що холоднокровний ворожий снайпер дочекався моменту, коли червонофлотець необачно визирнув з-за брустверу, прицілився та м’яко натиснув спуск. Важко, але не смертельно поранений боєць впав на дно траншеї, заливаючись кров’ю. До нього, пригинаючись під кулями, вже поспішають самовіддані санітарки з медсанбату. Високе, неймовірно високе синє небо перед очима знекровленого матроса коливалося, наче фіранка під вітром, та грало оманливими барвами. Світло тьмяніло, звуки бою затихали вдалині…

    Юрко щасливо посміхався крізь сльози. Вийшло! Нарешті все було по-справжньому!

    2012-2017


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  22. Детское время
    Одни любят детей, другие любят детство. Это две огромные разницы. Впрочем, часто это одни и те же люди.

    Детство, в детстве... А хорошо было в детстве! Когда говорят «хорошо там, где нас нет», речь идет не о месте – «там», речь идет о времени. Там – это время, где хорошо, где нас уже нет. Ну, или еще нет, хотя по ощущениям – все-таки «уже нет». Похоже, что «там» мы уже побывали.

    В детстве время тянулось невыразимо долго – намного медленнее, чем оно движется теперь. Тогда (или «там»), в детстве, любой отрезок времени, который завершался не завтра, казался бесконечным.
    - Мама, когда Новый Год?
    - Через месяц.
    Месяц?! Это же вечность. Нового Года не будет. И дня рождения тоже.

    Повзрослев, начинаешь тосковать по той – в детстве иногда невыносимой - медлительности времени; иногда даже хочется, чтобы в какой-то момент то тягучее детское время просто остановилось, замерло, застыло и никуда больше не двигалось. И что бы ты застыл в этом времени, как доисторическое насекомое в янтаре: раз и навсегда, на самом пике расцвета своего вида.

    Зато праздники в детстве могли длиться много дольше, чем они длятся теперь. Но и они заканчивались, даже в том неторопливом детском времени. Даже в детстве можно было сказать, что «хорошо там, где нас нет»; но дети, конечно, таких выводов не делают.

    Летние каникулы – лучшее время в году. Летние каникулы прекрасны не отсутствием школы и уроков, не поездкой на море или к бабушке; нет, они прекрасны своей бесконечностью. Просыпаешься 1 июня – и перед тобой бесконечный праздник. Это всё меняет; так в сильную жару исчезает линия горизонта между морем и небом, словно Земля вдруг стала плоской. Этот праздник не кончится сегодня, когда уснешь, он не кончится завтра, когда проснешься, - значит, он не кончится никогда. Пожалуй, первый день летних каникул – самый беззаботный день года, а может, и всей жизни.

    Сентябрь уже показался в календаре, уже состоялись походы по магазинам и школьным базарам за тетрадками, ручками, новой формой. Но поверить в окончание бесконечного праздника, смириться с неотвратимостью наступления осени приходится только 1 сентября, да и то не сразу.

    До последнего не веришь, что лето кончилось. Ведь на улице по-прежнему жара, и тающий асфальт ощутимо подаётся под ногами. Еще целый месяц солнце будет яростно светить в огромные окна нашего класса, ведь раньше середины октября осень у нас не наступает.

    До последнего не веришь, что лето кончилось. Утром 1 сентября надеваешь новую школьную форму – и не веришь. Идешь в школу слегка подзабытой дорогой – и не веришь. Даришь свой букет учительнице – и все равно не веришь.

    Вот уже и в класс ведут на первый урок – а ты никак не веришь, судорожно надеешься, что праздник будет спасен – еще хотя бы на неделю, хотя бы на один день. Всего один день. Это всё, что нужно для счастья: чтобы праздник лета не закончился сегодня.

    И только первый звонок нового учебного года, этот погребальный звон по ушедшему лету, наконец, убеждает: кончено. Линия горизонта вдруг остро обозначилась, снова разделив море и небо, лето и осень, праздник и будни, «там, где нас нет» и «там, где мы есть». Ноздри щекочет солоноватый запах слез.

    …Чему она радуется, эта крохотная девчонка на плече усатого десятиклассника, едва встряхивающая тяжелый медный колокольчик с красным бантом? – Ведь она только что похоронила лето, мой бесконечный праздник. Меня только что не стало там, где было так хорошо…

    2012


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  23. На всех парусах
    …в этих широтах ухо надо держать востро. Метрополия – о, какое таинственное, какое величественное слово! – за тысячи и тысячи миль; океан – пустыня; острова – ненанесены на карту, необитаемы или населены враждебными дикарями. Парус! Парус на горизонте! – это к беде; сто раз нахмурится капитан, разглядывая в подзорную трубу вырастающий из моря корабль; сто раз ёкнут сердца матросов, ожидающих его решения. И вот решение принято, звучат команды, свистит дудка, объявлен курс, рулевой ворочает штурвал, корабль накреняется, матросы взлетают по вантам, канониры, стуча пятками, рассыпаются по палубам и застывают у орудий, поглядывая на тусклые ядра, уложенные в пирамиды.

    Наступает тишина, только море плещет в борт корабля, только ветер свистит в туго натянутых снастях, и каждый нерв на корабле натянут сейчас так же туго и, кажется, даже звенит. И в эти краткие мгновения тишины, за которыми возможны бой, победа или гибель, всех на судне, от седого, выдубленного штормами всех широт капитана до сопливого юнги, охватывает вдруг нежное, трепетное чувство к своему кораблю. Только от него сейчас зависит исход; если сдюжит, если поймает ветер огромными изумрудными парусами на всех пяти мачтах, тогда уж никому не угнаться! Но сейчас еще ничего не ясно; чужак вырастает из горизонта и вдруг словно выскакивает из воды – он поймал ветер! Капитан глядит на карту – нет ли где укрытия, но карта сплошь белое пятно. Дистанция между кораблями сокращается; теперь уже и без подзорной трубы видны матросы, снующие по реям вражеского парусника, и орудийные порты – один за одним они распахиваются, и в черной тьме вдруг показываются жерла пушек. Тревога над палубой сгущается так, что кто-то не выдерживает и разражается в тишине длиннейшим замысловатым ругательством – о, молитва перед лицом смерти бывает и такой! Сейчас, еще мгновение: и надежда в сердцах сменится страхом, страх - ожесточением, ожесточение – азартом, и тогда пусть гремят орудия, пусть свистят пули, пусть летят абордажные крюки, ох, и славная будет сеча! Да! Но тут небо окрашивается в зеленый - это изумрудные паруса вдруг распахиваются над океаном, словно крылья невиданной птицы, и весь огромный тяжелый корпус клипера, со всеми мачтами, пушками, бесценным грузом в трюмах и сотней матросов возносится из воды, кажется, вот-вот полетит, едва касаясь волн килем! Ветер пойман! – и крик торжества разносится над палубой, и кто-то уже отплясывает джигу. Ветер пойман! – даром чужак окутался дымом, это залп бессильного отчаяния – клипер набирает ход, узел за узлом, и возносится над водой, бесконечно собираясь взлететь, а вражеский парусник, напротив, погружается в океан и – вот, вот! – проваливается за горизонт. С мостика несется команда, ей вторит дудка, капитан склоняется над картой и делает на ней отметку…

    …Как объяснить? Как передать устройство этого клипера, мостик которого – узкий балкон «девятиэтажки»; упирающиеся в небеса мачты, вооруженные изумрудными парусами, - одна, две, три, четыре, пять! – акации, огромные, как секвойи, шеренгой растущие вдоль дома; карта, которая сплошь белые пятна – столешница престарелого кухонного шкафа, на которой седой, выдубленный штормами всех широт капитан – мальчик лет шести – рисует карандашом острова и рифы, обозначая деревянными прищепками свой зеленокрылый клипер и чужие корабли, один из которых только что убран с карты и упрятан в ящик – он провалился за горизонт, обставленный по всем статьям и всем правилам пятимачтового полета над волнами; подзорная труба – сломанный калейдоскоп; ядра в пирамидах – огромные херсонские арбузы, которыми мостик, то есть балкон, завален так, что капитану бывает непросто добраться до карты… Как объяснить, что августовское небо над акациями, на первый взгляд еще по-летнему бесцветное, но уже на второй открывающее первую осеннюю синеву, - океан? И как перестать верить, что шестилетним я командовал самым быстрым клипером по обе стороны экватора и самым отчаянным экипажем к востоку и к западу от Гринвича? Как?! И… зачем?

    2017


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  24. Забобон
    Яка нагода! Брати перезирнулися та зрозуміли одне одного без слів. Загалом-то бабуся заборонила їм користуватися човном, покарала так за якесь там чергове неробство-неслухнянство. Хлопці через те покарання не каралися, а ображалися, бо воно здалося їм надміру жорстким : літа в році лише чверть, тільки влітку й рибалити, як таке можна було втнути?! Та нині зранку на дачу причовгала сусідка, щось сказала бабусі, та хутко зібралася та рушила в місто, кинувши онукам, що по обіді повернеться та щоб вони самі давали собі раду зі сніданком і всім іншим і не здумали бешкетувати.

    Хлопці притьмом витягли човна з хати – еге ж, човен гумовий, надувний, тому й зберігається в мішку під ліжком! – та почвалали з ним до берега. Там вони миттю накачали човен повітрям, спустили його на воду, покидали в нього вудки та решту свого рибальського знаряддя, а тоді й самі вмостилися на хитких надувних подушках. Та щойно вони взялися веслувати, як на березі з’явилася височезна постать і скрипучим голосом звеліла їм повернутися. Тітка! – і де вона взялася, вона ж була в місті та на дачу не збиралася? Ну, все, приїхали, кінець рибалці.

    Однак все обернулося навіть гірше: тітка вирішила й собі порибалити з малими. Такого вони не очікували, почали щось белькотіти про кількість місць, вудок, черв’яків, риби в річці, а також і про нещастя, які зазвичай пов’язують із жінками на кораблях. Однак тітка тим часом спритно влізла в човен, тицьнула кудись поперед себе довгим тонким пальцем і наказала:
    - Веслуйте!

    І вони повеслували. Мілиною надувний човен сунув так плавно й тихо, ніби й не рухався зовсім, та щойно дістався глибини, почав розгойдуватися та підстрибувати, а на веслярів і тітку полетіли бризки. Дніпро тут справді був глибокий, ним гуляли чималенькі хвилі, а гумове судно по тих хвилях стрибало, наче норовливе лоша. Хлопці мовчки веслували, похмуро позираючи на тітку, а вона прискіпливо дивилася на річку, а тоді вигукнула:

    - Якір! – і заходилася наживляти черв’яка на гачок, безпомилково або випадково обравши з купи вудок найщасливіше з братерських знарядь.

    Якір – кілька цеглин у поліетиленовому мішку – важко шубовснув у чорну воду. Течія та вітер разом підхопили човна та бадьоро потягли його за собою. Тому коли якір досяг дна, якірний канат натягнувся потужним ривком; хлопці вже звикли до цього, тому заздалегідь взялися за розпечені сонцем гумові борти, а попередити тітку вони навіть не згадали: хто виходить в море, той має знати!

    -Ой! – раптом скрикнула тітка, а тоді знову: - Ой-йой-йой!

    Брати побачили простягнуту до них закривавлену руку та здригнулися, їм аж млосно стало. Замість черв’яка тітка наживила власного великого пальця; чималий гачок пройшов пучку наскрізь, а витягнути його назад було ніяк – на те гачки й мають борідки, аби риба з них не сходила. Риба або недолугі рибалки, які не знають, що…

    Хвилі гойдали човна, човен хитав вудку, на яку впіймалася тітка, вудка смикала тітчин палець, а тітка без угаву репетувала. Хлопці видобули з брезентового мішка ножа та перерізали волосіння вудки, на якій теліпався тітчин палець. Ну й що? – вушко гачка також було завелике, аби протягнути його крізь рану, не туди й не сюди, а ще…

    - Інфекція! – волала тітка. – На цих ваших ідіотських гачках і тупих черв’яках повно інфекції. В лікарню мене, негайно!

    Тепер вони веслували до берега; хоча тітчин закривавлений палець із гачком виглядав моторошно, хлопці потай зловтішалися: хто тебе кликав, чого лізла… Вони сподівалися, що тітка вирушить до міста, а їх залишить у спокої, і вони повернуться до риболовлі. Однак на березі вона звеліла їм супроводжувати себе до лікарні; від болю її голос зробився таким нестерпно-пронизливим, що брати навіть не намагалися сперечатися. Схоже, сьогодні риболовлі не буде.

    В лікарні все відбулося блискавично: хірург якимось сліпучим згустком металевого сяйва відтяв вушко гачка, видобув його з рани, вилив на палець мало не літр перекису водню, який шипів, як найкраще ситро, а тоді крикнув медсестру перев’язати палець і пішов собі.

    Тітка на дачу більше не збиралася та потягла хлопців за собою додому, де й здала їх з рук на руки бабусі. Брати, як побачили стареньку, аж очі позакривали: зараз їм буде на горіхи за сваволю, хоча вони завдяки тітці й не порибалили зовсім. Однак жінки заходилися бідкатися над тітчиним пальцем, а про хлопців забули.

    Брати вшилися на двір і заходилися обговорювати пригоду. Як вони не второпали, що треба відтяти вушко? Взяти обценьки абощо та клац! – на раз. Ну, тепер знатимуть, адже їхні пальці також час від часу ловилися на їхні власні гачки. А ще вони дивувалися тому, як спрацював давній забобон про жінок і море: постраждала сама жінка, еге ж, дивина, та й годі, виходить, забобон захищав жінок? Ну, все пусте, вже завтра зранку вони повернуться на дачу, знову візьмуться за риболовлю, хоча, здається, їм ще відбувати якесь там покарання. Та нині вони сподівалися, що тітчина травма та їхня участь у порятунку її пальця змусять бабусю забути про їхній неслух.

    Та повернутися на дачу їм ще довго не судилося. Інфікована тітчина рана не гоїлася, тітка вередувала, бабуся клопоталася, наче йшлося не про палець, а про цілу руку або ногу, а про дачу та хлопців, здавалося, взагалі всі забули. Брати марнували час у дворі, пересохлому, спраглому, запорохнявілому серпневому міському дворі, та рахували, скільки днів літа їм залишалося. За всіма підрахунками, літа зосталася дрібка, і брати тихо зненавиділи тітку: літа в році чверть, як таке можна було втнути?! Ну от правду кажуть розумні люди: жінка на кораблі до біди! А ще вони сперечалися про той забобон: хоча «на морі» ушкодилася жінка, і тепер вона ж потерпала на суші, брати також зазнали втрат, адже їм доводилося нидіти в місті. Виходить, заборона бути жінкам на суднах мали підстави!

    І брати присягалися всіма клятвами, які знали, що ніколи не дозволять жодній жінці ступити на палубу їхнього гумового човна чи будь-якого іншого судна, яким спільно володітимуть. Хай навіть не наближаються!

    …Коли аж у вересні брати рушили на дачу, вони від щастя і про давній забобон, і власні клятви аж забули. Хлопці навіть вирішили запросити бабусю на риболовлю: а ну, як старенька все ще пам’ятає про те невідбуте покарання? Та про те їм дізнатися не судилося: хтось вдерся до їхнього дачного будиночку та поцупив човна, схованого у мішку під ліжком. Це було єдине, що взяв невідомий злодій.

    Вбиті цією втратою, примарністю надії на здобуття іншого човна, а ще незбагненною та непередбачуваною силою забобону, хлопці подалися на берег, видерлися на стару шовковицю край води та з сумом втупилися в дніпрові далі. Мовчанка над річкою панувала довго, аж доки брати чи не в один голос вигукнули:
    - Ну що тоді було бабі не замкнути човна в хаті!!!

    І там на шовковиці над водою брати відновили свої, вже колись принесені клятви, підсиливши їх такими жахливими та гучними карами, що в гіллі над їхніми головами зацвірінькали налякані пташки. Однак і ця нова присяга виявилася марною: нового човна вони так і не здобули, потім бабуся продала дачу, а згодом життя почало розводити братів, і розводило, доки не розвело остаточно.

    …Хтозна, чи не через той давній забобон?

    2017


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  25. Житі далі
    …Ось, здається, нарешті второпав. Муляло воно мені, навіть іноді ятрило боляче. Або ж, навпаки, несподіваною блискавкою осявало мене зсередини, по самісінькі вінця сповнювало геть іншим почуттям – на коротеньку мить, що живе блискавка, але ж як потужно! А що воно – хтозна; та завжди трапляється це зі мною влітку, і дедалі відчутніше. Щось безіменне чи досі неназване, незбагненне або понині незбагнуте – одне слово, «щось».

    Та ж ось воно, те щось, назване-збагнуте. Чекання.

    Колись давно чекання тривало весь рік, доки не починалося літо. А влітку його не було, в літі розчинялося все, сам я розчинявся, зникав у ласкавому сяйві, аби виринути з нього з першою осінньої прохолодою та знову розпочати те саме – чекання. Очікував я на літо, на сонце, на тепло, на просте своє дитяче щастя: село, лиман, вудки, скелі, таке.

    Чекання тяглося невимовно довго – але воно не було порожнім нидінням, відрахунком часу, який щомиті наближає до очікуваного та водночас – зникає без повернення. Ет, «час» і «водночас»! – мабуть, в «часі» все відбувається «водночас», втім, що я знаю про час! А про чекання я знаю все.

    Отже, восени, взимку та навесні гортаються, читаються, розглядаються та запам’ятовуються на віки вічні сторінки батькових і дідових книжок про риболовлю. Жовтуваті, шорсткі та негладенькі, наче дрібною риб’ячою лускою вкриті, вони тхнуть пилом і ледь чутно полином. Отим, сіро-сріблястим, гіркотно-запашним полином, що росте уздовж путівця, що відмежовує село від солонця. Ще – блукання нечисленними тоді крамницями, де торгують рибальським знаряддям, а я годинами роздивляюся ті десять вудлищ та кільканадцять номерів гачків, карабіни, грузила, волосінь, кукани, сітки, надувні човни та мисливські намети. Звісно, дитячий бюджет набагато скромніший за дитячі мрії, тож обираю ретельно, зважую, рахую, планую… марную час, одним словом. А що його тут стовбичити? – все одно візьму лише одну рожево-сіру циліндричну коробочку гачків номер 7, її на цілий сезон вистачить, ось і всі закупи. Свинцю на грузила в селі не бракує, а волосіні тато ж привіз, та й не абищо – японське! Втім, справа не в закупах: оці крамниці – то музеї, доточені до книжок про риболовлю та моїх мрій, а ще – зал чекання на літо.

    А в літі ж головне – зовсім не риболовля, не купання, не походи на скелі, не всі мої звичайні сільські розваги. В літі головним є почуття, що сповнює по самісінькі вінця, що осяває зсередини, наче блискавка, тільки живе набагато довше, щонайменше – 90 діб. Ну, ви знаєте, те почуття, що в дорослому віці все ще осяває зсередини блискавкою, але й минає так само – блискавично.

    І отак, між книжками та крамницями, чекання добігало свого логічного завершення: починалося літо. Не якийсь там календарний період, не сукупність кліматичних умов, Боже збав! – оте справжнє, дійсне, автентичне, безкінечне дитяче літо – 90 діб щастя. Напевно, було не так, але пам’ятаю – саме так: мене, наче в лиман рибу, ще замалу для юшки, випускали в літо мамині лагідні руки, а тоді восени обережно виймали з нього. І весь отой час я був залишений сам на себе, сам на літо, нічим не обмежений, не обтяжений і безтурботний...

    …Ось цього я тепер з року в рік марно чекаю: аби випустили мене в літо – тепер, як тоді. Аби відбув я 90 діб щастя – тепер, як тоді. Аби тепер – як тоді.

    Не треба зараз про марність і марнування, про це я знаю не менше, ніж про чекання, а про чекання я знаю все. Ці рядочки насправді – ну нарешті я дійсно второпав! – про сенс оцих та всіх інших моїх графоманських рядочків, і ні про що інше. Зрозуміти, збагнути, відчути, усвідомити, назвати те, що зі мною відбувається, – як-от моє горопашно-щасливе «чекання» - аби жити далі.

    А тоді й справді жити – далі, далі, далі...

    липень 2017 р.


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  26. Косатка Баскервілів
    …Бабай? Ні, бабаєм мене не лякали. З усього зловісного пантеону дитячої міфології згадувалася лише якась баба Невмивака, однак не пам’ятаю, щоб я її боявся. Тю, я й сам, траплялося, влітку на селі не вмивав мармизу день-два. Ну, нехай, три-чотири – хіба страшно? Отже, мене малого нічим не лякали, тому доводилося якось самому. Еге ж, є така клепка в голові або деінде: неодмінно треба мати дещо, чого боїшся до судом, і що менш ймовірне те «дещо», тим ліпше. Тому що такий неймовірний, але справжнісінький, щирий жах, від якого буває спекотно, ніби кропивою попікся, а тоді миттю холодно аж до липкого поту, це насправді дуже круто. А дорослі, справжні жахіття, цілком ймовірні та реальні, - ні, нецікаві вони якісь, неприкольні. Боятися справжнього – не круто, нє.

    Я часто-густо про село торочу, а сам же міський, на селі тільки влітку бував. Мабуть, тому страхи мої походження мали також міське, осучаснене, а не фольклорне чи там міфологічне. Та головне – батьки мене не лякали; хіба ж можна так зневажати потреби дитини! Отже, за батьків довелося попрацювати кіноіндустрії, щоправда, радянське та американське кіно запропонувало мені лише персонажів; все решту я зробив сам.

    Про Ґолмса та собаку Баскервілів я, звісно, знав, скільки себе пам’ятаю: читав і чув. Однак до шести моїх років те собачисько лишалося такою собі блідою плямкою на подвигах британця: ну, пес, та й годі. Та 1981 року, влітку – зверніть увагу, це важливо! – трапилася телепрем’єра «Пригод Ш. Ґолмса та д-ра Ватсона», в якій дебютував той собака. Ну, знаєте, які спец-ефекти тоді були, так собі, для годиться; однак ота здорова підмальована і відретушована потвора, що рухалася дискретно, ніби затиналася, як ніщо справжнє не рухається, вразила просто надзвичайно. З екрану вона забігла просто в мою свідомість, а тоді напрямки в підсвідомість, де й оселилася чи не навічно, час від часу видаючи в мою уяву своє фірмове виття, що обривалося низьким риком.

    Пам’ятаєте, влітку це було. Липень – у моєму рідному Херсоні місяць розпечений, розпашілий, задушливий. А тут – собака; де ж малому ховатися, як не під ковдрою? І жах, від якого я й без того тлів, набував відчайдушної нестерпності, тому що херсонського липня під ковдру тебе хіба що кат запроторить. Отак воно мене катувало, те незграбне створіння! – якби час від часу моє страхіття не викликало нападів холоду та припливів крижаного поту, я під тією ковдрою згорів би, і причина моєї смерті досі лишалася б невідомою… Однак тим, що мене рятувало , насправді користувався собака: так, між жахіттям-спекою та жахіттям-кригою, знущання могло тривати безкінечно або доки я не засну. І я заснув, і сон мене врятував! - чомусь уві сні баскервільська почвара мене не турбувала. Мабуть, воліла розтягнути задоволення; ще довго клятий виродок родини кіно-псових щовечора заганяв мене під ковдру й тримав там, катуючи нападами жаху-спеки та жаху-льоду… Круто!

    А тоді трапилася нова пригода. В радянський прокат вийшла американська стрічка «Смерть серед айсбергів», в оригіналі, як за 30 років з’ясувалося, «Орка. Кит-вбивця». Сюжет її простий: під час полювання на косаток гине китове дитинча; мати-косатка починає мститися та вбиває всіх причетних і, здається, ще кількадесят непричетних. Винуватець всього того гармидеру сприймає двобій з китом гостро-особисто… втім, деталей я не пригадаю вже, але загалом – щось на кшталт «Мобі Діку», тільки простіше, жвавіше та набагато кривавіше. Та мені було до сюжету байдуже – косатка, ось що було страшне! Коли гладка чорно-біла тварюка визирала з-під води, вилазила крізь лід, таранила судна і все таке інше – жах мене обіймав цілком і тримав до ранку. Не ікла, не міць і потуга тварини – гострий розум, просякнутий невідступною жагою вбивства, ось що лякало. Там був такий кадр-приспів: косаткине око. Те око дивилося просто мені в душу, все про мене дізнавалося та обіцяло: я прийду за тобою також. Неодмінно. Саме тоді, коли вважатимеш, що минулося… Куди там вогняному сауроновому оку!

    А от далі почалися найстрашніше випробування. Потвора родини кіно-псових об’єднала зусилля з монстром родини кіно-дельфінових. Це траплялося щоночі, коли, вибачайте, виникала природна потреба відвідати туалет. По-перше, вилізти з-під ковдри – а тут на мене чатує баскервільський привид. По-друге – йой, як нешвидко наставало те друге!!! – відкрити двері туалету, за якими – жодних сумніві – перебуває косатка. Не питайте, як такий габаритний і тоннажний звір міг втиснутися до кімнатки метр на метр; неможливість, ірраціональність, неймовірність – ось невід’ємні риси дитячих страхів…

    …Господи, як же мені бракує їх тепер, як сумую, долаючи дорослі реальні страхи. Нє, це геть не круто, це скорботно… І було б мені вкрай нестерпно жити, якби не чаїлися в усіх прісних водоймах країни акули. Ненажерливі, величезні, зголоднілі хижаки, налаштовані виключно на мій склад крові, на моє ДНК. Неможливі, ірраціональні, неймовірні, родом з батькових моряцьких оповідок, з фільмів Кусто, з «Останнього дюйму» - з дитинства.

    2017


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  27. Про лето
    Люблю лето.

    И всегда любил, и полюбил еще крепче, когда понял, за что.

    Это ведь единственная пора, с течением которой я полностью гармоничен. Всякий другой сезон заставляет меня почувствовать разницу между «внутри» и «снаружи». Нелетом нечто, которое движется внутри и создает ощущение времени или даже жизни, никогда не совпадает с тем, что происходит снаружи. То опережает внешнее движение, и тогда наступает мучительное «ничего не происходит»; то отстает от него, впадая в болезненное «ничего не успеваю».

    А летом все иначе. С летним миром я живу ноздря в ноздрю, ухо к уху, вровень. Эта гармония физически ощутима; словно цветок какой-нибудь груши, вовремя опыленный рачительной пчелой, я следую всем движениям лета. К первым числам июня превращаюсь в бодрую, вопреки гравитации торчащую к небу зеленую кегельку; за какую-то неделю-две, пока у черешен покраснеет один бочок, кегелька утяжеляется и повисает на ветке вниз головой. Да так она и висит, наливаясь соками, меняя цвет и форму, оттягивая родную ветвь к земле, пока не придет пора и лету, и груше свалиться в пожелтевшую траву…

    Тут нечему происходить, и нечего успевать; происходит жизнь как таковая, я успеваю жизнь как таковую.

    Если уж быть честным до конца, то за 40+ лет я научился гармонизировать скорость своего личного времени или даже жизни с движением «снаружи» любого сезона. Правда, это не так уж просто, и приходится постараться. Еще лучше я умею похищать у себя лето и превращать его в то самое «ничего не происходит» и «ничего не успеваю». Но для того, чтобы так испортить себе жизнь, тоже нужны какие-то старания.

    И только для упоительного существования ноздря в ноздрю, ухо к уху, вровень с летом никаких усилий не требуется.

    Люблю лето.

    2017


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  28. Ни один день не похож на другой
    Некоторые вещи приходят сами, не спросясь, ни с чего.

    Нет, что-то понимаешь, задав себе вопрос, мучительно продираясь сквозь собственную путаную логику, всевозможные «с одной стороны… с другой стороны…» Или так и не понимаешь, махнешь рукой, и все. Остается легкая досада: вот, опять не смог разобраться, снова убедился в своем дилетантизме… а ведь я мог бы стать электриком или даже электромехаником… и далее по списку. В списке этом – множество вещей, о которых обычно сожалеют люди, вошедшие в непопулярный у работодателей возраст.

    А кое-что просто осеняет; такие озарения – штука восхитительная в переживании. Принимаются спонтанные открытия легко, сразу, с радостью. На только что устаревших картах мира в голове появляется новый континент – а ты и не знал, что там были белые пятна! Даже без зеркала видишь, как посветлел взгляд, а на лбу разгладились хронические морщины, созданные вечной бесцельной и беспредметной озабоченностью. Какой там электрик! – да черт с ним совсем, когда голову посещают такие мысли! Нет, эта жизнь прожита не зря! Да какой там прожита! – она еще только начинается, у меня еще все впереди!

    Но озарения – штука не вполне безопасная; они ведь случаются и ошибочные: то ли информации недостаточно, то ли полушария друг друга не поняли, то ли еще что. И после, хорошо уже после, когда ошибочность открытия станет понятна, а промахи, совершенные под его влиянием, очевидны, досада бывает куда мощнее, чем пережитая в мыслительной беспомощности.

    Но до чего же хорошо спонтанное озарение, которое еще только пленило сознание и не столкнулось ни с какими сомнениями!

    Занят ты чем-то рутинным или вовсе ничем; взгляд уставлен в книгу, монитор, потолок, внутрь; чувства сведены к чему-то хроническому, вроде очертаний дивана, или новенькому, как свежие порезы на пальцах (да-да, ни электриком, ни плотником…). Сознание занимается черт знает чем, при этом не теряя своей фриковой бдительности: соседи запустили стиралку… младший льет воду с балкона… зачем они по городу без глушителя… старшая сидит в кресле…

    И тут – то самое. «Ни один день не похож на другой». Эта ни бог весть какая мысль немедленно примиряет двоих (из множества) упрямцев, угнездившихся в сознании. Один твердо верит, что и дни совершенно неотличимы друг от друга, и жизнь «сама пройдет», потому что она есть просто отрезок времени, который нужно переждать/перетерпеть. Второй – какой-то уж совсем полудурок, постоянно ожидающий чудес и охотно различающих их во всем подряд. Но озарение их примирило, и они, обнявшись, словно влюбленные, с умилением созерцают нагрянувшее открытие. И торопятся, каждый, впрочем, свое: один копается в истоках, второй – спешит с выводами… Чудаки, бросьте это, насладитесь моментом!

    А всего-то заметили они, что девочка в кресле совсем не похожа на ту, которую видят они мысленным взором, произнося ее имя или степень родства. Они-то видят совсем малышку вместо подростка, они-то слышат птичью трель вместо речи, они-то… Эх, как далеко вдруг оказалось все, что «они-то» исповедовали в себе, от того, что вдруг открылось им вовне! Как они ошибались, как они были слепы, как… Да что говорить! – озарение моментально принято сознанием, укоренилось в нем и пустило ростки; неоспоримо сейчас то, что «ни один день не похож на другой».

    И ростки, ветви, плоды! – Как же я упустил вот эту бездну радости видеть превращение младенца в подростка? Зачем я сделал этот монтаж: «младенец – чик! – девятиклассница»? Ведь в этом «чик» просто целая эволюция, и это надо было осознавать, наблюдать и видеть каждый день, тот самый, который не похож ни на один другой. И кто нас так обманул, выдумав праздновать новый год? Ведь в календаре – уж не с издевкой ли? – есть и деление на дни, и праздновать – или хотя бы радоваться! – надо вот именно этой корпускуле жизни, малой, длиною в один день, потому что другой такой нет и не будет. Эта проклятая, капризная, избалованная вниманием, непонятная, противоестественная река, в которую нельзя войти дважды, - она же всегда со мной, на каждом шагу или чуть реже, ежедневно. А я пересек три… шесть… девять сотен непохожих одна на другую рек, прежде чем озарило. Сколько упущено! – э, нет, вот в ту сторону не ходи совсем! – чем больше ты сожалеешь об упущенном/былом/прошлом, тем больше упускаешь.

    Просто повтори сейчас «ни один день не похож на другой». Еще лучше – запиши где-нибудь. А еще лучше – посвяти этому свои «утренние страницы», которые ты с трудом превращаешь в регулярное упражнение спустя столько лет (сколько упущено… электриком или сантехником…). Давай, садись, пиши:

    НИ ОДИН ДЕНЬ НЕ ПОХОЖ НА ДРУГОЙ

    03 июня 2017 года


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  29. От зайчика
    «От зайчика» - бытует кое-где такая магическая формула. Ею в моем детстве мама, реже бабушка и уж совсем редко папа обозначали нечто неожиданное, внеочередное, без повода. Это всегда интересное, приятное, однако не обязательно из ряда вон. Хотя нет, именно из ряда вон: не потому, что дорого, редкостно или эксклюзивно, а потому что … потому что иначе, без «зайчика» взяться бы не могло. Книга, привезенная командированным родителем из соседнего города. Первый в сезоне арбуз – это и в Херсоне радость. Каравай сельского хлеба в городе, где в магазинах только батон и «кирпичик»; вкусный батон и душистый «кирпичик», но каравай – это же другое. Это из сказки. «От зайчика».

    Мой зайчик был щедр и регулярно передавал гостинцы, пока не исполнилось мне лет 6 (потом реже). Гостинец принимался, а его природа объяснений не требовала. Мама работала на станции защиты растений; станция, само собой, располагалась подальше от растений и от вредителей, чуть ли не в центре города, и знал я об этом прекрасно. Однако воображение мало заботится такими пустяками как знания, факты и доказательства; поэтому рисовало оно мне аккуратного серого зайчишку, который на краю ослепительно-желтого пшеничного поля поджидает маму, чтобы сунуть ей гостинец и неспешно ускакать в злаки. Мама принимает гостинец, останавливается на обочине грунтовой полевой дороги (глубокие колеи, три темно-зеленые полосы спорыша – широкие по обочинам и узкая посередине) и смотрит из-под ладони вслед зайчику. Жарко; пахнет сухой землей и степной травой; воздух неподвижен, и облака неподвижны, и хлеба неподвижны – только колосья там и сям кланяются, отмечая путь зайчика. Где-то высоко, невидимые в прозрачном небе, посвистывают жаворонки. Мама прячет гостинец в сумку, и поле немедленно исчезает, и умолкает жаворонок, и нет больше никакой грунтовой дороги, окантованной спорышом. Есть только городская оживленная улица, оранжевый автобус, в автобусе мама, а в маминой сумке – что-то «от зайчика»…

    А потом папа купил машину. Поехали мы за ней куда-то на самую-самую окраину, где уже начинались поля, фермы, баштаны и виноградники. Пока папа оформлял документы, я вышел прогуляться. Обошел контору, свернул за угол, а там: ослепительно-желтые голубоглазые хлеба; жарко; спорыш; посвистывают жаворонки; пахнет… Все именно так, как я и представлял про своего «зайчика». И я отправился его искать.

    Разумеется, зайчика я не нашел, и потом уж родителям пришлось разыскивать в злаках меня. Как видите, меня нашли; но вовсе не это кульминация моего головокружительного рассказа. Тут вообще не будет кульминации.

    Зайчика я вспомнил совершенно случайно, вне всякого контекста; он всплыл в разговоре с другом, и речь мы вели о вещах прозаических и скучных. Однако зайчик, как ему и полагается, вне всякой очереди и без повода появился из ослепительных хлебов и вручил свой гостинец. Откуда вообще взялся этот зверь? Может быть, его сочинили в незапамятные времена какие-то темные, невежественные, наивные люди, которые поклонялись животным тотемам. Может быть, он родился во временах совсем недавних, когда пром-, культ- и продтовары от грызунов были безопаснее любой неатеистической метафизики и всех «что бог послал, со мной переслал». Осознанно, намеренно не хочу выяснять происхождение зайчика.

    А еще можно спросить «а был ли зайчик?» или сравнить этого странного зверя с анекдотическим ежом, приносящим незнакомым людям что ни попадя. Все это возможно, но требует известного цинизма. Но я не хочу спрашивать и сравнивать; а после моих детских воспоминаний мой взрослый цинизм мне отвратителен…

    Что же, отвращение схлынет, и жизнь пойдет дальше, как обычно. Но каким бы ни было это «обычно», из него уже никак не выбросить ушастого грызуна, бескорыстно творящего добро. И как знать: может быть, это мимолетное распознавание цинизма в себе – последний, главный, самый важный подарок «от зайчика»? Не знаю, не знаю…

    …А был ли зайчик?

    2017


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  30. Гррррррандиозная вещь
    Шел однажды человек по дороге и встретил волка. Волк оскалил клыки и зарычал, а человек бросился бежать. Волк, мгновенно удвоившись, кинулся следом. Оглянувшись через плечо, человек увидел, что за ним мчались уже четыре волка, а еще через мгновение – восемь. И человек несся так быстро, как только мог, а волк преследовал его, наполняя воздух до самого неба голодным воем и умножаясь числом всякий раз, когда человек оглядывался.

    Так человек бежал целый день и всю ночь, а преследовавший его волк умножался числом всякий раз, когда человек оглядывался, так что через какое-то время человек уже не видел у себя за спиной ничего, кроме волчьих оскалов. Бежать человеку было все труднее, потому что земля под его ногами пошла в гору. Но волк не отставал, и человек не останавливался, а подъем становился все круче. В конце концов, человеку пришлось уподобиться своему преследователю и упасть на четвереньки, чтобы не скатиться назад, а потом и распластаться на земле. Человек полз в гору, хватаясь за землю и траву ногтями и зубами, а следом полз волк, хватаясь когтями и клыками за землю и траву.

    Подъем вдруг закончился, и человек оказался на узком, не шире ладони, гребне. Он встал на ноги, балансируя руками, и огляделся. С той стороны, откуда он пришел, сколько хватало глаз, шевелилась серая масса волков. А с другой стороны перед человеком открылась темная бездна, в которой не было ничего, кроме луны, которая медленно плавала там, как большая желтая рыба, пошевеливая серыми плавниками. Человек достиг края мира, и бежать дальше стало некуда.

    Человек присел на краю мира, свесив ноги в бездну, - все-таки он очень устал от бегства, но еще больше - от его безнадежности. Вот, он побежал когда-то от одного волка, а теперь все волки мира преследовали его, а он был совершенно один на самом краю мира, где не оказалось ни выхода, ни спасения, а надежда не находила себе никаких оснований.

    Посидев так немного, человек встал, в последний раз оглянулся в бездну, где безмятежно плавала желтая луна, и сделал шаг навстречу сверкающей зубами массе волков, исполнившись ожидания боли, которая, наконец, положит конец всему.

    Но конец не наступил, и боли не было. Волки лавиной покатились по склону перед человеком, стремительно уменьшаясь числом, а человек покатился за ними следом. Потом склон стал пологим, человек и волки больше не катились, а бежали. Теперь, пережив ожидание верной смерти и все-таки оставшись в живых, человек не просто бежал за волками и с волками, а преследовал их редеющие ряды, испытывая жажду убийства и мщения.

    Между тем волки теперь уменьшались числом так, как раньше множились: стоило человеку начать преследовать любого волка, как тот немедленно исчезал. Наконец, перед ним остался один-единственный волк – тот самый, от которого человек убежал когда-то на самый край мира, или точно такой же. Человек прикрикнул на него, и волк исчез в овраге, как будто его и не было никогда.
    Человек, теперь уже совершенно изжив страх перед волком, снова пошел своей дорогой, как ни в чем не бывало, и через некоторое время встретил у дороги медведя. Медведь тяжело поднялся на задние лапы, оскалил клыки и заревел.

    Человек метнулся к ближайшему дереву и принялся карабкаться по ветвям. Медведь, мгновенно удвоившись, полез на дерево следом за человеком. Умножаясь числом всякий раз, когда человек оглядывался, медведь преследовал человека, а тот карабкался все выше и выше, туда, где в черноте уже виднелась луна. Медленно, словно большая желтая рыба, она плавала в бездне, пошевеливая серыми плавниками.

    И медведь настиг человека, ухватил его клыками за ногу и одним движением массивной головы сбросил с дерева, а сам неспешно полез вниз. Позже за ужином, посасывая мозговую кость, он говорил волку:

    - Все-таки рррррефлексия - грррррандиозная вещь... А ее отсутствие -все-таки крррррупный недостаток.

    Волк, хрустя хрящами, согласно кивал. О рррррефлексии он тоже знал достаточно.

    2016


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -